Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 33



Таковы были главные причины, которыми обусловливалось возникновение знаменитых московских кружков 30-х и 40-х годов; почти так определил в одном письме 1840 г. Белинский роль кружка, в котором сложился он сам: «Воспитание, – говорит он, – лишило нас религии, обстоятельства жизни (причина которых в состоянии общества) не дали нам положительного образования и лишили всякой возможности сродниться с наукой; с действительностью мы в ссоре и по праву ненавидим и презираем ее, как и она по праву ненавидит и презирает нас. Где же убежище нам? На необитаемом острове, которым и был наш кружок»{80}. На этих островах люди со второго дня знакомства переходили на «ты», по-женски страстно любили друг друга, поверяли друг другу интимнейшие тайны, взаимно исповедовались и глубоко, искренно верили один в другого. «Я перед вами открыт», говорил Станкевич друзьям{81}; «мы друг для друга – ифика»{82}, писал гораздо позже Огарев Герцену, и так было на самом деле; об этом свидетельствует каждая строка их писем и все показания современников.

III

Белинский, позднее разошедшийся с Бакуниным, так объяснял после размолвки свою временную близость с ним: «Ты стремишься к высокому, и я стремлюсь к высокому – будем же друзьями: вот начало нашей дружбы»{83}. Приблизительно таково было и начало дружбы Грановского с Герценом и Огаревым. Они встретились в первый раз, как сектанты, еще не видавшие друг друга, но знающие о своей принадлежности к одной и той же секте, или как незнакомые масоны одной ложи. Они были уже не юноши; период бурных стремлений для их поколения уже прошел, уступив место настойчивой и серьезной работе в направлении к целям, поставленным юношеской мечтой. Но если прежнее опьянение и исчезло, знание и дружба по-прежнему оставались краеугольными камнями их бытия. В самой работе они продолжали углублять свои воззрения, отчужденность от среды чувствовалась на деле еще несравнимо острее, чем в школьные годы, и по-прежнему только в единомышленном круге они могли дышать и расти.

С Огаревым Грановский познакомился зимой 1839–1840 гг. и быстро сошелся. Герцен впервые мельком видел его при своем проезде через Москву в 1840 году и увез с собой во Владимир «благородный образ и основанную на нем веру в Грановского, как в будущего близкого человека»{84}; в 1842 году, переселившись в Москву, Герцен сблизился с ним «тесно и глубоко»{85}. Такою оставалась их дружба все четыре года до последних месяцев пребывания Герцена в России. Огарев как раз эти четыре года провел за границей, но разлука не ослабила этой связи; в сентябре 1844 года он писал Грановскому: «Да что ж ты не пишешь, мой милый Грановский? Мы, кажется, так тепло встретились и полюбили друг друга, что разлука не может подлить холодной воды в нашу дружбу. Черт знает! хотелось бы слышать твой голос, который имеет для меня что-то иррезистибельно-симпатичное»{86}. Отношения между Грановским и Герценом были чисто-братскими. «Мы быстро сблизились и видались почти каждый день, – писал позднее Герцен, – ночи сидели мы до рассвета, болтая обо всякой всячине… в эти-то потерянные часы и ими люди срастаются так неразрывно и безвозвратно»{87}. Было бы излишне приводить выдержки из их переписки, свидетельствующие об их нежной привязанности и уважении друг к другу. Все это время вплоть до разрыва они были неразлучны, и, кажется, ни одно облачко не омрачило их дружбы.

Герцена и Огарева сближало с Грановским прежде всего, разумеется, сходство основных убеждений: общая их ненависть к действительности тех дней. Стремление вывести Россию из невежества и рабства, вера в творческую силу свободной личности, признание за наукой и искусством руководительной роли в развитии культурных обществ. Грановский, с блестящим успехом проповедовавший эти взгляды с кафедры, был дорог Герцену, как смелый боец за их общее дело, как самый влиятельный и даровитый представитель всего кружка; а когда несколько позднее начали резче обозначаться станы западников и славянофилов, лекции Грановского приобрели для него значение манифестов своего, западнического лагеря. Успех публичного курса, читанного Грановским в 1843–1844 гг., был для Герцена как бы личным торжеством; он дважды писал о нем восторженные статьи и в своем дневнике с радостью друга и соратника отмечал общественное значение и успех едва ли не каждой лекции{88}. В свою очередь, и Грановский высоко ценил литературную деятельность Герцена и, по словам последнего, ездил из дома в дом читать его статьи, печатавшиеся в «Отечественных Записках», комментировал их и сердился, если они кому не нравились. Но общности теоретических взглядов и уважения к обоюдным талантам недостаточно для дружбы, по крайней мере, для такой дружбы, какая завязалась между Герценом и Грановским, Грановским и Огаревым. Очевидно, в их натурах, при всей разности, было нечто конгениальное, что сближало их помимо сознания; определить это общее точнее, вероятно, не могли бы они сами. Герцен говорит только: «Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе – там где-то, в глубине души»{89}. В сущности, не больше говорит и Огарев в своем стихотворном послании к Грановскому (1843 г.):

Но он прибавляет далее:



В этих последних строках указана одна конкретная черта, верность которой подтверждает Герцен, говоря, что Грановский заменил ему и прочим друзьям отсутствовавшего Огарева. Действительно, редкое изящество организации, глубокая врожденная гуманность, такт сердца сообщили Грановскому и Огареву чрезвычайное сходство, и, быть может, именно эта женственность нрава так сильно привлекала к ним (и наоборот) порывистую, активную, мужественную натуру Герцена.

IV

Как известно, эта дружба кончилась разрывом, происшедшим в середине 1846 года, незадолго до отъезда Герцена за границу. Мы увидим ниже, что все три участника, хотя и тяжело страдая от размолвки, в один голос признавали ее неизбежной. Этой ее неизбежности мы не поймем, если ограничимся одним разбором спорных мнений: для этого необходимо спуститься глубже, к тем родникам, которыми питается вся психическая жизнь человека, не исключая сознания.

Есть много способов подойти к определению того, что принято называть «натурой» человека. Здесь, где речь идет о трех лицах, сам собою напрашивается сравнительный способ. Следовательно, должен быть найден такой пункт, который был бы достаточно важен для всякого человека и более или менее централен для всех трех изучаемых лиц. Таким пунктом мне представляется способ их отношения к текущему моменту, а стало быть, и к двум ограничивающим и так часто затемняющим его моментам: прошлому и будущему. Как человек реагирует на свои воспоминания и на всегда наличную возможность несчастных случайностей, в какой мере воспоминание о прошлом или страх за будущее умаляют для него полноту данной минуты, – этому вопросу, вероятно, никто не откажет в капитальной важности.