Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 47

— Когда же это было?

— Ах, погоди, я все расскажу. А Кира сказала: «Когда любишь, то ничего страшного нет», — и, задумавшись, сестра повторила: — На всю жизнь.

Тут Зоя развеселилась, вскочила, меня затормошила и говорила, не переставая.

— Но до чего же у тебя много веснушек.

— Оставь. Не в этом дело. Я сама знаю. Да, вот подлинное, настоящее чувство, — и остановиться она уже не могла: — Если полюбить — то на всю жизнь. И знаешь, я все думаю, когда это случилось.

— Когда он Киру в столовой увидел.

— Нет. Это было на пароходе, а может быть, на лодке. Погоди, погоди, — и сестра вспоминала прогулку, а я молча видел все второй раз, что произошло, и это мне казалось таким далеким.

— Ты все выдумываешь.

— Погоди, не перебивай, — сказала Зоя, — да они и сами не знают, как и когда это случилось, другой раз так бывает, говорит Ириша, никто не заметит, как в сердце искра упадет, вот погоди, и ты, Зоечка, узнаешь. Но что я говорю, кому, ведь ты мальчишка, да разве об этом расскажешь? Ты только вспомни, как они тогда друг на друга посмотрели.

— Когда?

— Ты тогда ничего не заметил, а у дедушки, — говорила Зоя, — глаз острый, у деда это случилось, а может быть, когда ее хвалили на поле. — И тут словно озарило сестру. — Знаешь, — повторяла она Иришины слова, — так бывает: вдруг налетит и обнимет настоящее счастье.

Иришины слова, несмотря на то, что она была неграмотная, были умнее, чем беседы Зоиных старых подруг. Зоя вспомнила и о траве — она приставала к Ирише и даже бегала с нею расспрашивать баб на базаре, и я бегал, но ничего не узнал. Торговки рыбой не знали, а у рыбаков не спросишь, у них такой травы нет. Ириша на базаре всех расспрашивала, почему народ так прозвал травину эту веселую, два цвета на одном стебельке.

— Да знали, видно, когда-то, а затерялось, — говорила Ириша, — народ-то у нас неграмотный, помрет такая бабка, что старину помнит, и все с нею в землю уйдет. Жили в глуши лесной или приозерной бахари и волхвы знаменитые, все знали, про всякую траву и присуху, да уже давно примерли, теперь, видно, памяти у народа стало меньше, забывать начали досельщину, старину, а молодые ничего и не знают.

Тень от виноградных листьев падала на освещенные солнцем старые половицы, разросшиеся жасминовые кусты прикрывали беседку, и Зоя, прищурившись, мечтала, а я, отодвинув книгу, положив локти на стол, слушал:

— Если идти вдвоем бором, чудесно, только деревья и пчелы, никого кругом нет, а вереск уже, наверно, расцветать начал. Там, друг друга обняв, они гуляют, а вереск цветет, и над ними пчелы летают, — выдумывала она. Когда-то я любил с нею в беседке так мечтать, и это я начал выдумывать всякие чудеса.

— Да, — не задумываясь, отвечал я сестре. И вдруг увидел сквозь молодые золотистые листья игру солнца и пчелиный полет, ну да, то солнечное плетение, которое потом видел на Западе в стенах католических соборов.

— Ты пчела, сказал ей дедушка, а как он потом еще сказал — два цвета. — Это был словно заговор какой-то, потому что Зоя в самозабвении повторяла:

— Кира золотая, солнце золотое.

— То Марья, а не Кира.

— Нет, Кира. А мужской — синий, скромный.

— Почему синий?

— Погоди. Дедушка сказал, что Кира пчела золотая и у нее золото есть в глазах, а ты не заметил. Два цветут вместе на одном стебле, как два огонька, — золотой и синий. Золотой — это Кира.

— Золотой — это мужской, — не уступал сестре я.

— Кира пчела золотая.

— Почему? Надо видеть, а не спрашивать.

— Но я вижу. Два цвета у пчелы, и темный, и золотой.

— Это все равно.

— Да, когда она в солнце летит, то вся золотая. Солнце золотое и небо синее, — говорила Зоя, — золотой цвет.

— Не небо, а море синее, и земля, вспаханная поутру, синяя.

— Где ты море видел?

— Земля синяя.





— Горе с тобою спорить. Ума не приложу.

— Ваня — золотой цвет, — сказал я уверенно.

— Золотой — это Кира.

— Нет, это Ванин цвет. Цвет полка темный, околыш и лацкан, — сказал я, — но эполеты у него золотые, и кольцо у него золотое. Мужской — золотой цвет.

— Нет, — сопротивлялась она, продолжая спорить, — Ванюша — это синий цвет, а Марья — золотой. Это не я сказала, а дедушка.

— Ваня ясный и светлый.

— Вот я Кире скажу, как ты спорил.

— А пожалуйста. У Вани серо-голубые, пресветлые глаза, а у Киры глубокие, темные, и она росла у Черного моря. Ваня, как золотой, когда он веселый и улыбается, а так все же слишком выдержанный на людях и слишком строгий к себе, но он не будет к Кире так строг…

И тут мы, надо сказать, несмотря на все доказательства, запутались, мы порознь разбирали их, а теперь это делать трудно, так как они теперь вместе, потому что они друг друга так полюбили, как никто еще, видно, друг друга и не любил.

— Спросим кого-нибудь?

— Ну, Иришу.

— Хорошо, — ответил я, и мы понеслись к дому.

— Погоди. Я первой спрошу.

Ириша чистила морковь.

— Скажи только сразу, не думая, — попросила сестра и обо всем, путаясь и вертясь, рассказала.

— Ну что, — услышав ответ Ириши, сказал я.

— Золото. Ванюша наш золотой, — закричала сестра.

А Ириша еще сказала:

— Выдали свет-Марьюшку за нашего Ивана.

— А они-то, — продолжала сестра, уведя меня снова в беседку, — как вот Ириша говорит, друг друга сразу узнали, как золото живое вместе на дороге нашли, и это счастье, Феденька, счастье, — повторяла сестра слова Ириши, и от нее я теперь узнавал многое из того, что было сказано Кирой без меня, — такая уж Зоя, все хранила, хранила, а вот все и рассказала, не удержалась.

Мы шли вдвоем, и все вокруг начало таинственно раскрываться и меняться. Мы смотрели на солнце через листья, а они под ветром двигались и трепетали, и там были золотой и синий — и в синем такая брызжущая, стрелками от него летящая золотая радость, а золото с синеватым и красным огоньком — нет одного цвета, и щедрость едина. Я все это видел, потому что у меня было воображение сильнее, чем у сестры, а она теперь играла со мной, уже не ревнуя ко мне Киру и как бы заняв ее место.

— Нет, ты знаешь, все друг в друга переходит.

— Ты прав, — говорила сестра, в первый раз со мной соглашаясь.

— Вот ты так, еще сильнее прищурься и, склонив голову, смотри и смотри, пока не увидишь, — говорил я, и в это время Кира с братом были как бы среди нас, или мы с ними там, казалось, они слышат, и видят, и с нами вместе играют. И я говорил: — Нет, ты подумай, иван-да-марья, может быть, еще цветет, и ты знаешь, мама права, помнишь, она говорила, что если на поросшую иван-да-марьей опушку лесную с утра прийти, а потом заглянуть туда днем или же к вечеру, то в течение дня цвет меняется, в нем несколько оттенков, и лиловое в желтое переходит, а золотое на солнце к вечеру — в темно-лиловое, и все легкое и вырезное. Ты только подумай, откуда эти краски, что дает цвет — солнце или земля, или же все это скрыто таинственно в семенах, как в тех, ты помнишь, китайских шариках, которые мама купила, — они, как легкие горошины, а бросишь их в воду — и распускаются какими-то подводными цветами.

— Как ты все усложняешь, — говорила сестра.

— Вот, как дикий виноград, все и переплетено, да, да, ты понимаешь, были переплетены и их имена, Кира фамилию свою потеряла, теперь у нее наша фамилия, и она теперь уже с нами, ну, как дерево рисуют, вот так и они, — одно в другое переходит, синее в золотое и золотое в синее. Это все неправда, что в учебниках о солнце написано. Они не знают.

— А ты знаешь?

— Да. И я теперь понимаю, что это один свет, а в нем и синева, и золотое, и синее, все переплетается.

Так мы и не узнали тогда, что это за предание когда-то было об Иване да Марье, думал я, надо бы брату написать, чтобы они там у деда спросили. Но когда письмо с сестрой писали, во время восклицаний и подробностей — каждый хотел что-то добавить — я об этом как-то забыл, а потом и времени уже не было.