Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 89

Многие советуют, а решать Василю одному. И ответственность на нем на одном. И решать после всех советов не только не легче, еще тяжелей становится. Каждый только запутывает.

А тут под боком еще Миканор. Миканорова хата, в которой всегда полно народу, Миканоров двор, в котором каждый день собираются будто совсем не знакомые, разные люди, легкие, отчаянные, невеселые. Все перед глазами. В суете, надломленности, неразберихе. И как бы напоминание: не минуешь и ты. Как бы с упреком: скверно, что до сих пор тянешь. Мозолишь глаза…

В тяжелых, неровных думах проходили дни. И в хлеву, и на гумне все об одном. И неизменно при этом чувствуешь неизбежное: близко конец. Как бы там ни было. И потому все, что делал по хозяйству, все, что видел, окрашено печалью, словно чувствовал прощание. Со щемящей болью видел коня, корову, гумно, хлев. Как никогда, было все дорого, мило душе.

В такие минуты не раз приходила на память Ганна, непонятное, какое-то неясное раскаяние испепеляло его. И то, что у нее так несчастливо сложилась судьба, жгло особенно. Беспокоило, что теперь снова одна, гадал: как она там? И так хотелось прижаться, не пожаловаться, а просто помолчать. Хоть бы что-то милое, близкое почувствовать рядом, когда так болит. Когда неведомо что ждет.

«Не суждено. Теперь поздно», — останавливал себя. Вспоминал, дитя у нее.

Трезвым умом чувствовал, что все, чем жил, что радовало и увлекало, кончилось. Некуда было идти, дороги нет. Была большая, молодая сила, привычка работать, а идти некуда. Нечего было делать. Все потеряло смысл.

«Ничего не поделаешь. Надо к новому приноравливаться», — убеждал мудро, по-мужицки себя. Как опытный, как старый. А покоя не было.

Целыми днями слонялся без толку. От безысходности, поддаваясь общему настроению, гнал самогонку, пил. Не любил горилки, от смрада ее мутило, но преодолевал и пил. Легче становилось. Все казалось удивительно простым.

Одного не мог: резать, губить понапрасну скотину, добро свое. Напившись, нередко совался в хлев и там, обняв за шею, покачивался возле коня. Старая Дятлиха подглядывала: шептал что-то коню, как человеку. Однажды увидела: уткнувшись в гриву, плакал, как на плече у приятеля. Дятлиха сама не утерпела, зашмыгала носом.

Нередко вставал ночами. Не спал, вздыхал…

Ночи долгие были. То небо багряно горело и крепчал мороз. То мело и не разглядишь даже улицы.

Морозными ночами выли волки…

Ночи, ночи. Дни и ночи зимы тридцатого года. Дни и ночи тяжелых, мучительных раздумий, великих решений.

Склоняю голову перед вами с почтением, люди тридцатого года.

Не раз писатель записывает (на полях), «подсказывает» себе:

«Главы надо перепланировать! Есть путаница (может, Гл[инищи] выделить в особую главу?). Дать где-то вечеринки, гулянки (гармонист, Алеша). Вообще не должно быть безнадежности. Жизнь идет. У молодых — любовь, вера в свое! Дать, видимо, под конец всех глав. После всех разговоров».

Всюду и позднее давать: вечеринки, гулянки, ухаживания не прекращаются. Над Куренями раздается смех, песни. Молодость. Жизнь идет, свое берет. У детей свое. Скот кормить надо. Жизнь идет.

Вслед за Башлыковым все большее место в романе (и в событиях) занимает Дубодел. Сам выходит, Башлыков выводит, события выдвигают его, Дубодела, на передний план.

Дубодел сразу смекнул. Гайл[ису] хана. Он, Дуб[одел], снова на коне, не сегодня завтра будет.

Дубоделу всегда чего-чего, а энергии занимать не надо было. Не было никогда недостатка энергии. Теперь эта энергия просто выплескивалась из него потоком. С того времени, как его сняли из-за подкопов разных недоброжелателей, швали разной, которой он насолил, у Дуб[одела] жило предчувствие, что эти подкопщики не победили его, и он жил стремлением вернуть свое, взять снова над ними верх. Не такой был Д[убодел], чтоб легко так смириться с тем, что ему вырыли яму и он должен сидеть в ней как дурак.

Он, конечно, знал, что подвели его к этой яме не потому, что давил на людей, пил с ними, щупал и валил баб, когда можно было: кто бы поступал иначе на его месте? Он не глуп, знал, что злились на него и подкололи потому, что не кривит душою, что видит насквозь, кто чем дышит, кто где хочет смошенничать перед советской властью, и что он крепко дает по рукам.

Дуб[оделова] энергия рвалась наружу и потому, что он уже видел, что вокруг творилось, а творилось такое, чего никогда не было. Как Дуб[оделу] можно было спокойно отсиживаться в стороне, не влезать в самое пекло, не воткнуть дубину, не попугать, а потом, когда эти черти снова вылезут, не начать дубасить их по головам?! Он, можно сказать, только и ждал такой поры! Потеха.

Душа тешится.

Можно было бы еще сказать, что Дуб[одел] вообще не умел сидеть в тиши. Он мог быть только на виду. Такая уж его потребность. С энергией и с пониманием особого своего права и обязанностей взялся Дуб[одел] за дело.

(Желание его показать, что не скрутили и не скрутят, показать себя во всей силе.)

Собирает уполномоченных, дает указания: поднять. Не потворствовать.

Носится по сельсовету неутомимо — ожил человек, дорвался!

Процент заметно идет вверх.

Важно: не такой он простой. В том, что делал, был тоже смысл. И Башл[ыков] не ошибся, он знает людей. У Дуб[одела] свой практицизм, могучая хватка. Он сразу ухватил слабое звено: налоги. Стал нажимать тут.

Знал, в каждом селе есть такие, к кому прислушиваются, на кого равняются. Знал, обломать рога таким, принудить пойти в колхоз, значит подействовать на остальных. И он принялся за таких. Оформил несколько дел, отправил в Юровичи.

Одно из них было на Вроде-Игната.

«Я вам не какой-нибудь уполномоченный. Я вас насквозь вижу!»

Стычка Дуб[одела] с Евхимом. Дуб[одел]у не дает покоя жажда власти. Хочется показать свою силу. Коса на камень.

Провоцирует фактически.

Евхима дома не застали.



Глушаку:

— Где сын?

— Он не малый уже. Не спрашивает у меня.

Насели на старуху.

— Где?

— А я знаю?

Почувствовали по испуганному лицу, знает. Пригрозили.

— Антихристы.

В слезы.

Дубодел выругался.

— Улизнул, гад. Прослышал. Кто сказал?

На Миканора с подозрением.

— Да ты что? Мне не веришь?

— Брату родному теперь верить нельзя!

Сел.

Вроде решил ждать. Пригляделся, неспокойны Глушаки. Может, не улизнул? Снова:

— Где он?

Вышел во двор. Прошелся с наганом. Может, где тут прячется.

— Обыскать, — приказал.

Грибок несмело. Миканор тоже с наганом. Миканору — обыскать двор, сам осторожно к амбару, к гумну, С милиционером.

Около гумна Миканор нагнал.

— Не ищи. Коня нет.

Все же на всякий случай осмотрел гумно.

— Стой возле дверей. Наготове.

Засунул наган в карман. Вилы взял, стал тыкать в солому по краям.

Видать, нет.

Когда вернулись, Миканор приметил, и саней нет. Снова к старой:

— Где сын?

Та уже не плакала. Злость в глазах.

— Ты у кого выпытываешь, гад?..

…Между тем Евхим возвращался в Курени. Уныло тащился рядом с возом. На возу обрубленные березки, разный подлесок.

Холод выгнал из хаты. Старый донял упреками. Только в лесу, когда стал рубить, повеселел. А теперь снова взяла в тиски грусть-печаль.

Впереди был долгий вечер. Водки не было. Наскучил Бугай. Побаивается, видать, слизняк. Крутить стал. Не податься ли в Огородники с Цацурой душу отвести. А то, может, к знакомой заявиться, чтоб не забывала?