Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 89

Игнат держался за столом чинно. Повторив за Апейкой:

— За то, чтоб доброе не переводилось в етом доме, — он потом и пил и закусывал уже молча. И в дороге, и в селах он держался независимо, с достоинством, но как бы показывая всем, что знает грань между собой и председателем. Он и тут не смущался — да и чего было смущаться, свой, считай, давно в доме, — но и не допускал, хоть и повеселел от водки, какой-нибудь вольности. Хлебосольная Вера, подкладывая, следила, чтоб у него все время было что и выпить, и закусить. Он принимал это как должное, с обычной степенностью.

Игнат не спешил особенно, но вскоре так же чинно встал, поблагодарил. На Верино приглашение побыть еще сказал твердо:

— Не. Надо и про других не забывать. — Апейка догадался, «другие» — это лошади.

Апейка проводил его на крыльцо, минуту постоял под порывами холодного ветра. И снова окунулся в беззаботный, счастливый гомон и смех за столом. Веселой, безоблачной была эта ночь, эта встреча Нового года, который потом суждено было Апейке вспоминать и с неизменной гордостью, и — не однажды — с горькой обидой. Год, в котором суждено было познать и великие радости, и великие беды.

Тогда же, в ту ночь, всем им за столом было очень весело. Дети дурачились, хохотали, смеялись, влюбленно льнула к нему Вера. Молодо, хорошо было и Апейке. Веселье притихло ненадолго, только когда появилась жена Харчева, сдержанно и как-то виновато сказала:

— С Новым годом вас, соседушки наши! Хай буде добро все!

И говорила, и кланялась она по-крестьянски. Во всем была деревенской женщиной: живя давно в «городе», она, Маруся, почти ничего не изменила в привычках. Даже сшитые в юровичской швейной мастерской кофта и юбка выглядели на ней как-то по-деревенски.

Вера радушно усадила ее за стол, налила рюмку. Выпили вместе.

— На Новый год совсем уже нехорошо одной. В другие дни дак ладно… А в Новый год просто сердце сжимается…

Апейка заметил, что она все время вслушивалась, не слыхать ли чего на улице, на дворе. Не приехал ли муж. Добрая душа, Апейка знал, ей неловко было за своего мужа, за его разлад с ним, с Апейкой. Сердцем не могла согласиться с этим и относилась к семье Апейки дружелюбно, но с чувством виноватости, хотя побаивалась Харчева. Вот и теперь Апейка чувствовал ее доброту и скрытую опаску, что муж, если увидит, не похвалит: «А все ж таки пришла…»

Ей не сиделось. Поговорив столько, сколько надо для приличия, она подалась домой. И вовремя — почти сразу подъехал Харчев. Он приехал не один, с какими-то знакомыми, за стеной стало сразу шумно: затопали сапоги, забасили низкие голоса. Апейка невольно прислушался к этим голосам, старался распознать, кто там, расслышал среди прочих напористый голос Дубодела. Друзья! Казалось, услышал свое имя. Вспомнили! Но не разобрал, что сказали, да и не хотелось разбирать: они веселые, и ему незачем портить веселье!

Позднее подскочил еще гость. Апейка прислушался к быстрым шагам, может, к нему. Нет, тоже к Харчевым. Вера собралась уже вести детей спать, когда на их крыльце послышались шаги. Кто-то вошел в сени. Апейка открыл, в комнату шагнул Башлыков, веселый, подвыпивший.

— Читал? — Он улыбнулся широко, по-пьяному простецки, как бы торжествуя.

— Что?



В глазах Башлыкова мелькнуло, правда, снисходительное пренебрежение.

— Отстаешь!.. Сейчас же возьми! Проштудируй!.. — Уже по-дружески, страстно: — Вот человек! Вот разум! Не напрасно на самом гребне! Прочитаешь, и все ясно становится! На сто верст вперед видать. И вглубь на сто! Все ясно! Как дважды два!.. — Покровительственно, товарищески упрекнул: — Ну, чего стоишь!? Как встречаешь гостя! Наливай! Выпить надо!

Он звонко чокнулся, лихо опрокинул чарку. Весело, возбужденно прошелся, статный в своем полувоенном костюме, в хромовых сапогах, уверенный в шагу.

— Все ясно! Как дважды два! Все по полочкам разложил! Это сюда, это туда! Не зря на самом гребне! Самого Энгельса, брат, на место поставил!.. Сейчас же возьми!.. Ну, еще по одной! Раз такое дело!

Он ушел так же быстро, как появился.

Вера осталась в спальне с детьми, Апейка взял стопку газет, положил на стол, где еще были рюмки, новогоднее угощение. Сверху оказалась газета, в уголке которой в рамочке опубликовано письмо Сталина, которое он читал уже наспех, когда ехал в район. Письмо ему тогда понравилось простотой, которая Апейку не удивила нисколько, ибо так соответствовала тому образу Сталина, который неизменно представлялся ему и который он всегда уважал. Сталин был для Апейки человеком и необычайного мужества, и необычайной твердости в нелегкие годы борьбы с троцкистами и бухаринцами. У него, у Сталина, величайшие заслуги перед партией, и та простота, с какой отмечали его пятидесятилетие, скромность, которой пронизано это письмо, еще более повышали у Апейки авторитет Сталина.

С этим уважением он стал заново перечитывать:

«Всем организациям и товарищам,

приславшим приветствия в связи с

50-летием т. Сталина…

Ваши поздравления и приветствия отношу на счет великой партии рабочего класса, родившей и воспитавшей меня по образу своему и подобию. И именно потому, что отношу их на счет нашей славной ленинской партии, беру на себя смелость ответить вам большевистской благодарностью.

Можете не сомневаться, товарищи, что я готов и впредь отдать делу рабочего класса, делу пролетарской революции и мирового коммунизма все свои силы, все свои способности и, если понадобится, всю свою кровь, каплю за каплей.

Апейка нашел ту статью Сталина, о которой сказал Башлыков. Это была речь на конференции аграрников-марксистов 27 декабря 1929 года. С первых же строк речь заинтересовала Апейку: Сталин говорил о том, что наиболее волновало, — о колхозах, о колхозном движении. «…Колхозное движение превратилось из движения отдельных групп и прослоек трудящихся крестьян в движение миллионов и миллионов основных масс крестьянства… Но если мы имеем основание гордиться практическими успехами социалистического строительства, то нельзя то же самое сказать об успехах нашей теоретической работы в области экономики вообще, в области сельского хозяйства в особенности…» Многое из того, что сейчас читал Апейка, перекликалось с тем, о чем он думал, как бы подкрепляло его рассуждения, придавало его мыслям уверенность и стройность. Точность, логика, простота, с которыми Сталин разъяснял, раскрывал самые сложные, противоречивые проблемы, вносили желанную ясность и четкость в мысли, какие не раз бередили Апейку. Он верил в разум Сталина, его успокаивали предельно точные сталинские ответы на самые трудные вопросы. Апейка просто впитывал в себя мысль за мыслью, суждение за суждением. Он охотно соглашался со всеми доводами, твердыми, обоснованными, которыми Сталин разбивал одну за другой буржуазные теории в крестьянском вопросе. Подвластный ровному, мощному течению сталинской логики, он готов был, кажется, доверчиво идти за ним до конца, когда вдруг наткнулся, как на подвернувшийся под ноги пень, на одну мысль. Мысль эта удивила, приковала внимание. Он еще толком не сообразил, как бы не веря, что не ошибся, перечитал эти внезапные строки другой раз. Нет, не ошибся, так и было написано: «…у нас нет… рабской приверженности крестьянина к клочку земли, которая имеется на Западе…»

Нет «рабской приверженности» к земле?.. Сталин объяснял это тем, что у нас нет частной собственности на землю. Он считал, что «это обстоятельство не может не облегчать перехода мелкокрестьянского хозяйства на рельсы колхозов». Более того, он говорил, что это дает колхозам возможность «так легко демонстрировать… свое превосходство перед мелким крестьянским хозяйством». Со странным чувством, с недоумением читал Апейка то, как Сталин объяснял, почему Энгельс в своей брошюре «Крестьянский вопрос» советовал быть осторожным и внимательным к крестьянину, ведя его на новую дорогу коллективной жизни. Это, может, было то, что обрадовало Башлыкова: «Самого Энгельса на место поставил!» Апейку снова взволновало великое проникновение, с которым писал о крестьянине Энгельс: «…мы будем делать все возможное, чтобы ему было сноснее жить, чтобы облегчить ему переход к товариществу…» Сталин не противоречил, соглашался как будто с Энгельсом, но вслед говорил такое, что можно было подумать: чуткость к крестьянину, о которой писал Энгельс, необходима вроде только там, на Западе. Где есть частная собственность на землю. «Можно ли сказать, что у нас, в СССР, имеется такое же положение? — спрашивал Сталин и тут же отвечал: — Нет, нельзя этого сказать. Нельзя, так как у нас нет частной собственности на землю, приковывающей крестьянина к его индивидуальному хозяйству. Нельзя, так как у нас имеется национализация земли, облегчающая дело перехода индивидуального крестьянина на рельсы коллективизма.