Страница 78 из 79
(Перевод Ф. Петровского)
Первые книги «Фарсалии» имели такой успех, что это вызвало зависть у Нерона, который никому ни в чем не прощал превосходства. В итоге молодой поэт попал в опалу, отношение его к цезарю соответственно резко изменилось, и он примкнул к антинероновскому заговору Пизона. После разоблачения заговора над его участниками учинили скорую расправу, а Лукану и Сенеке (причастность которого вовсе не была доказана) Нерон в виде особой милости дозволил вскрыть себе вены. Ученик весьма своеобразно воспринял нравственные уроки, которые стремился преподать учитель, некогда обратившийся к нему с трактатом «О милосердии», где противопоставлены образы идеального государя (как его представлял себе стоик) и тирана.
«Самоубийство так же было обыкновенно в древности, как поединок в наши времена…» — заметил Пушкин, читая «бича тиранов» Тацита. Самоубийством вынуждены были покончить по настоянию Нерона не только Лукан и Сенека, но также еще один выдающийся римский писатель той поры — автор «Сатирикона» Гай Петроний, судьба которого настолько заинтересовала Пушкина, что он начал набрасывать повесть о трагическом финале его жизни.
Если первое пятилетие Неронова правления называют «золотым» (хотя оно и вобрало в себя отравление его названого брата Британника), то остальные девять лет стали сущим кошмаром. Французский ученый Гастон Буассье делает вывод в книге «Картины римской жизни времен цезарей»: «Нерон был прав, говоря, что его предшественники не знали точно, что им было позволено. Таким образом, государь и подданные, опасаясь и не доверяя друг другу, жили между собою в состоянии взаимной подозрительности и обоюдного страха. Отсюда именно берут свое начало все несчастья, омрачавшие Рим в течение многих веков. Эта верховная власть, неуверенная в себе и опасавшаяся всего, неизбежно должна была стать жестокою, так как ничто так не располагает к жестокости, как страх». Во времена Нерона страх этот усугублялся еще и тревожными вестями, доходившими с окраин империи: восстания в Британии и Иудее, поражение римлян, нанесенное парфянами в Армении, волнения в Сирии, а под занавес — мятежи Виндекса и Гальбы против Нерона в Галлии и Испании.
Однако невозможно объяснить только страхом потерять власть ту нескончаемую «пляску смерти», которую затеял Нерон и в которую вовлекались все без разбору — его мать и жены, враги и друзья, негодяи и праведники. Он и впрямь как будто всерьез размышлял, не последовать ли совету одного из своих доносчиков: зачем утомлять себя, убивая сенаторов поодиночке, когда можно сразу уничтожить весь сенат… Между тем сенат исправно принимал постановления, полные утонченной лести принцепсу и одобрявшие все его распоряжения, коими людей обрекали на ссылку или казнь. Именно всеобщая угодливость и трусость вызвали у Нерона, погрязшего в чудовищном разврате, опьянение вседозволенностью.
(Федор Сологуб)
Недаром Плиний Младший писал о том, что в последние годы Нерона «рабский дух сделал опасной всякую науку, если она была чуть смелее и правдивее». Небескорыстное пресмыкательство перед троном поистине превращало гордых патрициев в покорных рабов, поощряло Нерона к новым безумствам. Даже мудрец Сенека тут не без греха — и он поначалу расточал непомерные похвалы талантам молодого императора, сравнивая его с Аполлоном.
Придворные пытались сыграть на одержимости Нерона сценой. Быть может, втайне потешаясь, они превозносили его голос, о сохранении которого молили богов, принося жертвы. Но они не подозревали, что очень скоро жертвы от многих из них потребуются куда большие — их жизни. Ибо излюбленный жанр тиранов — кровавая трагедия.
В Нероне поразительно уживались невероятная жестокость, распущенность, тщеславие и восторженно-трепетное отношение к искусству, при, видимо, весьма посредственных дарованиях. Ради своего слабого голоса он готов был соблюдать любую диету и идти на любые самоограничения, прилежно постигая секреты пения и лицедейства, стихосложения и игры на кифаре. Не было для него большей обиды, чем назвать его дрянным кифаредом. Насколько серьезно относился Нерон к своим выступлениям, показывает тот факт, что он не прервал пения, когда в Неаполе во время его дебюта театр вдруг содрогнулся от землетрясения. Льстецы постарались внушить ему, что он во всем достиг совершенства, и император маниакально жаждал частых подтверждений этому. Ради сего он учредил в Риме игры по образцу греческих, которые назвал, конечно же, Нерониями (программа их включала и состязание в музыке). Ради сего он охотно выступал публично и участвовал в соревнованиях на потеху римского плебса, удовлетворявшегося требованием «хлеба и зрелищ!». Следует признать, что Нерон был довольно популярен среди простых своих сограждан и благодаря подачкам, и благодаря развлечениям, которыми изобиловал его принципат, и — не в последнюю очередь — благодаря преследованиям аристократов. Не случайно поэтому нашлось немало людей, сожалевших о его смерти, что создало благоприятные условия для появления в восточных провинциях самозванцев — Лженеронов.
В отличие от плебса многие представители знати считали выход императора на театральные подмостки недостойным его звания. Ювенал в одной из сатир нападает на него за это едва ли не более яростно, чем за матереубийство. Зато греки относились к увлечению римского цезаря с полным пониманием и одобрением (возможно, тоже не без дальнего прицела). Нерон оценил по достоинству их энтузиазм и во время большого фарсового «турне» по Элладе (собрав обильную дань в виде почетных венков и произведений искусств) сделал широкий жест и предоставил всей провинции свободу. Это была, вероятно, единственная польза от его артистических и спортивных выступлений, за что ему и воздал должное Плутарх, открыто заявив: «Несмотря на все свои прегрешения, за которые Нерон должен быть наказан на том свете, он заслуживает и похвалы от богов, так как дал свободу лучшему и наиболее богобоязненному из подчиненных римлянам народов — народу Эллады».
Необычной гастрольной поездкой певца-императора навеян, кстати, остроумный рассказ Артура Конан Дойла «Состязание». Начинается он так: «В год от рождения Христова шестьдесят шестой император Нерон на двадцать девятом году своей жизни и тринадцатом году правления отплыл в Грецию в самом странном сопровождении и с самым неожиданным намерением, какое когда-либо приходило на ум монарху… В свиту императора входили Нат, его учитель пения, Клувий, человек с неслыханно зычным голосом, чьей обязанностью было возглашать императорский титул, и тысяча молодых людей, натасканных и выученных встречать единодушным восторгом все, что ни споет или разыграет на сцене их владыка. Такою тонкой была эта выучка, что каждый исполнял свою, особую роль. Иные выражали свое одобрение без слов, одним только низким грудным гулом. Другие, переходя от одобрения к полному неистовству, пронзительно орали, топали ногами, колотили палками по скамьям. Третьи — и эти были главной силой — переняли от александрийцев протяжный, мелодический звук, похожий на жужжание пчелы, и издавали его все разом, так что он оглушал собрание». Энтузиазм таких наемных поклонников и небескорыстная снисходительность эллинов неизменно гарантировали Нерону триумф, порождали ту самую атмосферу лицемерного восторга, которую с блеском воссоздал английский писатель на примере анекдотического состязания в Олимпии.
«Вершители судеб могут распоряжаться всеми судьбами, за исключением своей собственной», — заметил Булгаков в «Жизни господина де Мольера». И Нерон, вершивший судьбами не только отдельных людей, но и целых народов, вряд ли мог предвидеть собственный жалкий конец, который наступил 7 июня 68 года — в день, когда шесть лет назад была умерщвлена его первая жена Октавия. Он не сумел принять смерть столь же мужественно и достойно, как Сенека и Петроний, а все время причитал, прежде чем пронзить себе горло: «Какой артист погибает!»