Страница 37 из 43
Но пока его слышала только одна Кира, да еще, пожалуй, лошадь. Ямщик не верил им и не хотел поворачивать влево, тогда отец сам взял лошадь под уздцы и повел…
А колокол гудел ближе и ближе, и надежда, сначала слабая, как прикосновение комара, становилась сильнее.
Ямщик сказал Кириному отцу:
— Тепереча не пропадем. Это с Николы Надеина звон, я его сызмальства знаю. Церкви-то уже нет, а колокольня живая. И колокол, стало быть, живой. Прежде-то в метель завсегда в колокола звонили, чтобы, значится, путникам дорогу указывать. Не иначе кто-то из стариков вспомнил старый обычай.
Он занес было руку, чтобы сотворить крестное знамение, но, встретив осуждающий взгляд, смущенно кашлянул и стегнул кнутом задремавшую лошадь.
Когда замерли последние звуки прелюдии, Кира встала и подошла к окну. Снегопад прошел, уничтожив все следы, оставив после себя заваленные снегом дорожки, отяжелевшие ветви лип и особенную, ни с чем не сравнимую тишину.
На широком старинном подоконнике с облупившейся краской быстро дотаивал крохотный сугробик снега, нанесенный пролетевшей метелью.
РАССКАЗЫ
Катюнин хлеб
Война пришла в дом Кати Угоновой ранним, солнечным, на редкость ласковым утром. Пришла вместе с чириканьем воробьев и почтальоном Клавой — молодой одинокой женщиной, любившей леденцы и тракториста Федю.
Мать Катюни ставила на кухне тесто, соседка Мелехина выгоняла из огорода опаринского козла, Антон Шувалов — внук председателя — скликал мальчишек в лес по ягоды.
Клава вошла тихо, волоча за собой кожаную сумку с письмами, и молча села у порога.
«Сейчас будет про грозу рассказывать», — подумала Катюня и выпростала из-под одеяла одно ухо — послушать она любила. Но Клава вдруг судорожно вздохнула и завыла в голос. Мать — она в это время укладывала поленья в печь — осуждающе покачала головой:
— И не лень тебе, дурехе, по нему убиваться? Ты на себя погляди: молодая, красивая, а он — урод-уродом. Только и слава, что тракторист, а то бы…
— Молчи, Маня! — на весь дом закричала Клава и, запустив пальцы в волосы, припала лбом к дощатой двери. — Убьют ведь его, чует мое сердце, убьют!
Березовое полено само собой выскользнуло из рук матери, со стуком покатилось по полу.
— Сдурела, ай как? Да кому ж его убивать? Да он, поди, в жизни никому поперек слова не сказал!
— Война, Маня! — закричала Клава.
Катюня видела, как вздрогнула ее мать, как вскинулись и тут же потухли ее глаза, и упали вниз, на переносье, дугой изогнутые брови.
— Да ты чего это, сумасшедшая! Да ты опомнись! Чего говоришь-то!
Клава схватила кожаную сумку, кинулась прочь.
Через три дня Катюня с матерью провожали отца. До станции они ехали в грузовой машине, и пьяненький председатель Родион Шувалов говорил, обнимая тоже пьяненького Катиного отца и тракториста Федю:
— Бейте, ребятушки, проклятого ерманца в это самое… в общем, в хвост и гриву, как мы его бивали в шешнадцатом, а мы уж тут за вас порадеем!
На станции народу было не меньше, чем, бывало, на ярмарке в Тихом, и так же шумно. Невпопад играли гармошки, плясали и пели нарядно одетые парни и девки, трепыхались на ветру кумачом полотнища.
Потом из-за водокачки, окутанный клубами пара, выполз паровоз, и сразу все переменилось: жалобно ойкнув, одна за другой стали умолкать гармошки, на разные голоса заголосили бабы, откуда-то появился человек в шинели и фуражке со звездой и принялся командовать.
Отца Катюня больше не видела. Его, тракториста Федю и других глуховских мужиков посадили в товарные вагоны, паровоз свистнул, поезд тронулся. Люди же, словно обезумев, кинулись за ним и долго еще бежали, спотыкаясь и падая, по насыпи, покуда последний вагон не скрылся за поворотом.
Потом они все вместе— Катюня, ее мать и Антон Шувалов — сидели в станционном буфете и пили холодный и сладкий лимонад.
— Кто такие фашисты? — спросила Катя.
Антон пожал плечами. Кругом галдели бабы, смахивая в цветастые полушалки невыплаканные там, на перроне, слезы; спорили старики, поминая нехорошими словами какого-то «кайзера», приставали с гаданием цыганки.
Домой Угоновы вернулись поздно ночью. Засыпая, Катюня слышала, как за стеной вздыхает мать, одиноко ворочаясь на скрипучей деревянной кровати.
В обычных деревенских хлопотах и ожидании писем от отца прошел июль, наступил август. Фронт медленно, но неуклонно приближался к Глухову. Ночами в небе играли сполохи, а если ветер дул с запада, то и гром был слышен; по большаку шли отступающие воинские части, красноармейцы, взявшись за постромки, помогали лошадям тащить тяжелые пушки, упавших животных бросали на дороге, а на их место впрягали колхозных.
Мать останавливала бойцов, показывала карточку Катюниного отца: может, видели где…
Однажды она разбудила Катю, когда за окном только-только забрезжил рассвет.
— Вставай, доченька, пойдешь со мной в поле хлебушек спасать.
Катя не удивилась: ей и прежде случалось работать в поле — собирать колоски.
Было почти светло, когда они подошли к риге. Четверо женщин заканчивали расчистку тока, старшие школьники им помогали. Мальчишки на лошадях подвезли первые снопы.
Подошел Родион Шувалов, подставил ладонь под свисавшие с телеги колосья, сильно тряхнул сноп. В ладошку посыпались тяжелые, желтые, будто сделанные из воска, зерна.
— Этак мы и половины не соберем. Антон, скажи ребятам, пусть в каждую телегу кладут рядно или рогожу.
Подошла с двумя восьмиклассниками Нюрка Шувалова — внучка.
— Только-то и всего? — взволновался председатель.
— Что ты, дедусь! — заторопилась Нюрка. — Вся школа в поле! Даже первоклашки. Я к ним сейчас побегу, только вот спросить хочу…
— Опосля все вопросы! Работать!
Подошли двое подростков из тех, что возили снопы.
— Дедушка Родион, Антон сказал, будто вы велели рядно класть.
— Ну, велел.
— Дак, а где оно?
— Юбки с матерей тащите! — заорал Шувалов. — Скатерти со стола! Сами ложитесь, а чтоб ни одного зерна не потерять!
Мальчишки разбежались.
— Полегче бы ты с ними, Митрич, — сказала мать, — дети ведь.
— Пускай соображают. Привыкли за материнские подолы чепляться!
— Все равно, полегче надо.
— Ладно, не учи. У тебя сколько не вышло?
— Двое.
— Еропланов испугались?
— Как не бояться! В «Светлом пути» вчерась троих убило, в «Рассвете» одну бабенку молодую, а она, сказывали, с дитем. Ему ить все одно…
Шувалов почесал пятерней лохматую бороду.
— Беда мне с этими бабами. Ну пролетит какой, ну пальнет разок-другой — эка невидаль! Да и не всяка пуля — твоя…
— Обожди, однако, — перебила его бригадирша и даже на цыпочки привстала, чтобы лучше видеть, — вон, кажись, идут мои-то.
Две фигуры в белых полотняных рубашках увидели председателя, остановились. Издалека донеслось:
— …оту, что ли?
— Да, да, к болоту! — закричали вместе председатель и бригадирша. — На угорах без вас управились.
Двое постояли, подумали и пошли не торопясь к болоту, посверкивая косами.
— Пора и нам, Катюня, — сказала повеселевшая мать, — а то хватятся, искать станут…
Немецкий самолет прилетел на третий день уборочной. Он вывернулся из-за леса неожиданно, прошел бреющим полетом над Кривой балкой, обозревая справа Паленое поле, а слева большой, уже наполовину сжатый клин яровой пшеницы, затем, сделав разворот, выпустил пулеметную очередь по работающим колхозникам.
Первыми кинулись прочь с пожни бабы, за ними, побросав косы, поспешили старики, а поскольку всем было сказано, что спасаться надо в лесу, все и бежали теперь к лесу — молодой березовой рощице.
Всклокоченный, потный председатель с ремнем через плечо, тщетно пытался остановить этот безумный, погибельный бег — голос его тонул в визге женщин и реве авиамотора. Единственное, что ему удалось сделать, это сграбастать первого подвернувшегося под руку подростка, прижать к земле, навалиться на него сверху…