Страница 10 из 31
Так думал или, вернее, так успел подумать в один кратчайший миг, в некую долю секунды, раненый в ногу поручик, Семеркин Кока, падая навзничь, на локоть, в душистую зелень травы. В следующее мгновение Семеркин увидел над собой и вокруг себя десятки огромных подошв, десятки бегущих сапог. Затем нестерпимой болью рвануло низ живота, Семеркин громко крикнул «ох!» и, соскользнув с локтя, закрыл глаза.
Вокруг него толпились белые березы.
9
Выйдя из линии огня, обогнув пригорок, на котором зеленела роща и взорвав позади себя горбатый мост, уронивший железные ребра в светлую глубь реки, поезд въехал в луга и жарким полднем, после весеннего теплого ливня, остановился у разрушенного, обгорелого полустанка. Струился воздух, как голубой сироп в воде. Через весь горизонт, над зеленой травой, перекинулась сладкая радуга.
Стоит на ступеньках вагона Топориков, созерцает. В ушах еще не остыла пулеметная россыпь. Но оттого ли, что слишком долго глядит Топориков на радугу, она постепенно превращается из семицветной в двухцветную, зеленую с желтым. Топориков присматривается внимательно и явственно различает на ней золотые с разводами буквы «Трактир Радуга». Топориков сначала удивляется, но вдруг узнает и эту полукруглую вывеску и досчатый забор на Ропшинской улице и январский снег, крутонакатанную гору от забора в пустырь. Степка, в теплых детских валенках, мчится с этой горы вниз на зеленых салазках, вдвоем с приятелем из двадцать третьей квартиры. На повороте приятель далеко отлетает в снег и, вскрикнув, хватается за ногу: гамаша прорвана на коленке, по сиреневой коже — струйка крови…
Топориков жмурит глаза, открывает снова: чернеет обугленный полустанок, в голубом сиропе пышно сияет семицветная, сладкая радуга. Глядит на нее Топориков, не может оторваться; радуга зацветает все пышнее. Его душа восхищается, подымаясь до неизведанных вершин восторга.
— Дугообразно! — шепчет Топориков в самозабвении и не замечает, что его уже кличут из вагона.
10
О ту же пору: из несуществования, из тьмы далеких эпох, из тумана воспоминаний, выходит на черную лестницу дома № 8 по Ропшинской улице человек прошлой эры, старый профессор Семеркин (историк философских учений), запирает ключом кухонную дверь квартиры двадцать третьей и спускается вниз с четвертого этажа.
В красном Питере в те дни еще не стаял снег, пожелтевший, примятый, пробуравленный весенней капелью. Старый профессор собрался из дому за полтора часа до своей лекции: пешком к Пяти углам. Рюкзак за спиной, через плечо перевешены детские салазки, крытые когда-то зеленым кретоном.
Профессор задумчиво гладит салазки: «как времечко-то бежит». И ему приходят на память звонок в прихожей, озабоченный Кока с расцарапанным коленом (гамаша разорвана), а за Кокой, вот с этими салазками под мышкой, румяный Степка, швейцаров сын.
Времечко бежит, слабые профессорские ноги с трудом передвигаются по улице, весенние брызги летают по городу, от Коки уже больше года нет известий, а на прогнутых, рваных, но милых салазках профессор Семеркин возит паек.
У перекрестка, где всегда вывешивали правительственные сообщения и декреты, стояла кучка любопытных. Профессор приблизился и стал читать:
«От Коллегии Всероссийской Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контр-революцией, спекуляцией и саботажем.
В заседании от такого-то числа, рассмотрев дело белогвардейской организации, находившейся в связи с финляндской контр-разведкой, Коллегия В.Ч.К. постановила:
1. Петрова Сильвестра (б. полковника); 2. Игнатовича Николая (б. офицера); 3. Игнатовича Марка (б. офицера); 4. Игнатович Марию (жену Игнатовича Николая); 5. Каблуковского Михаила (журналиста буржуазной прессы); 6.
Иванова Константина; 7. Калугина; 8. Либермана; 9. Демидова; 10, 11, 12… 15… 22, 23, 24… 28…»
Профессор Семеркин не разобрал последней цифры, 30, может быть, 40…
«…расстрелять. Приговор приведен в исполнение».
Семеркин почувствовал головокружение и слабость в коленях. Чтобы не покачнуться, он прислонился к кирпичной стене. Страшные цифры опустошали мозг, под языком скоплялась липкая слюна вкуса крови, к горлу подступала тошнота. Было ясно: нужно завыть от безвыходной злобы, зубами грызть мостовую в смертельной тоске. Но был вторник, а в клубе водников у Пяти углов, где профессор Семеркин читал лекции по гигиене, выдавали по этим дням лекторский паек. Это было маленьким, даже жалким соображением рядом с тем количеством горя и ужаса, о каком оповещал листок бумаги, приклеенный к стене, но может быть, потому и несокрушима жизненная сила человечества, что события ничтожные часто приобретают решающее значение.
Звонкие капли падали с крыш и карнизов; с грохотом, пугая прохожих, вылетали иногда из водосточных труб сорвавшиеся внутри них круглые льдины и разбивались вдребезги; по мокрому, серому небу ступала с юга весна. Сгорбленная фигура профессора, с рюкзаком и салазками, все уменьшаясь в длинной перспективе улицы, сократилась до размеров маленькой черной соринки и растаяла где-то в стороне Тучкова моста.
11
Стены просторной, недавно выбеленной хаты, отведенной под офицерский лазарет, уплывали. Белый карниз под потолком терял свою плотность и распухал, заполняя собой все поле зрения. Вошедший доктор, ущемленный с боков белизной стен, был неправдоподобно тонок, сквозь голову просвечивала оконная рама, и вся его фигура, вытянутая до невозможности, колебалась, как отражение на воде.
Доктор весело улыбнулся, присел на табурет, взял руку Семеркина, прижав пульс, и заговорил таким тоном, каким говорят обыкновенно о вещах малозначащих, но забавных:
— Ну, как мы себя чувствуем, поручик? Ночь прошла спокойно, что, впрочем, и не удивительно… мы, видите ли, совещались… пульс отличный… совещались, так сказать, всем синклитом и вообще, и пришли к выводу, что положение ваше не внушает опасений, рана по существу пустяковая, но, видите ли… — доктор замялся на минуту, потом сделал кистью руки округлое движение над бедром Семеркина и прибавил, не переставая улыбаться: — это придется ампутировать.
Такой же полукруг отмечает над бычьей тушей красная ладонь мясника, предлагающего покупателю отрезать наиболее выгодный кусок говядины. Прилив ужаса кольнул Семеркина тысячью горячих, мельчайших иголок во все поры лица и шеи, обильный пот выступил на лбу и под волосами. Но в ту же секунду (что было особенно странно) внезапно исчезла боль в ноге и появилось сознание, что сама нога, еще вчера здоровая, мускулистая и необходимая, перестала быть ногой, превратившись в некое неопределимое «это», как выразился про нее улыбающийся доктор.
Семеркин вспомнил: струйку крови на сиреневой коже, боль в коленке, разорванную гамашу, снег, салазки и красную Степкину рожу. Так, путем случайных сопоставлений, три человека, находящиеся в трех различных состояниях, соединились на мгновение в одной общей точке, построив таким образом невидимую пирамиду. Но, встретившись, они не узнали друг друга и чудесная пирамида рухнула незаметно и просто: старый профессор растворился в параллелях Большого проспекта, направляясь к Пяти углам, Степан Топориков ушел за кипятком для чая, а поручик Семеркин, взглянув на доктора, сказал ему безучастно:
— Режьте.
12
Фантастическое странствование, таинственное и необычайное путешествие в миры, еще не нанесенные на карту, началось с той минуты, когда доктор, улыбаясь по-прежнему, сказал Семеркину:
— Ну-с, теперь спите спокойненько, никто вас не потревожит, а я пойду мыть руки.
Повернувшись спиной доктор направился к двери, и в разрез белого халата Семеркин увидел защитного цвета штаны и английские обмотки.
Семеркин неподвижно лежал под маской, дышавшей в него снами, забытьем, смертью. Безвкусный, тепловатый, пахнущий резиной воздух проникал в грудь. Семеркин думал о пуговице на своем рукаве, о сером кобеле «Гришке», оставленном без надзора при уходе на фронт, о красных жилках на носу санитара. Но мысли рождались уже не в нем, не в самом Семеркине, — на столе, прикрытом белой клеенкой, лежал пустой футляр человека, — они протекали где-то рядом, вдоль стола, перегоняя раздражающее, неотвязное, застрявшее в сознании слово: нога.