Страница 144 из 148
Тон в семье Алоизаса задавала Гертруда.
Бразды правления в доме Лионгины держала мать. Однако авторитет ее не был здесь абсолютным. Во всяком случае — для отца. У каждого из старших была своя правда, своя вера. И одна отрицала другую.
Идеалы матери Лионгины сложились еще в буржуазную пору и по буржуазным же эталонам. Бывшая парикмахерша, она восторженно перенимала манеры своих состоятельных клиентов. Умение жить в ее глазах безоговорочно отождествлялось с богатством и комфортом, имело зримый материальный эквивалент.
Ну а школа отца была иная. Аскетическая школа революции и послевоенных классовых битв. И это навсегда осталось в нем — максимализм юности, верность солдатскому долгу, неприятие эгоистического, шкурного расчета. Когда-то Тадас выручил из беды свою будущую супругу, хотя этот поступок ставил под удар его незапятнанную репутацию: «Всякий раз, когда он спотыкался, ему поминали связь с социально чуждыми элементами». И точно так же, без колебаний, без умиления своим благородством, удочерил Лионгину, заменив ей отца, став «больше, чем отцом».
С образом Тадаса входят в повествование обязывающие нормы революции. Нормы, которые по природе своей несовместимы с убеждениями и повадками Лигии. Под крышей родительского дома не просто встретились, а схлестнулись альтруизм и хищничество. И столкновение между этими полярными этическими установками тем драматичнее, что совершается оно не в небесах теории, а на вязкой почве быта, где аргументами часто становятся не эпохальные события, а повседневные обретения и потери.
Можно сколько угодно клеймить Лигию за стяжательство, за пристрастие к барахлу, за бессердечность (родную мать в дом инвалидов упекла). Только проймешь ли ее такими обличениями, если Тадас при всей своей кристальной честности, при всех своих фронтовых заслугах ничего не добился. Выдвинутый после войны из рабочих в заместители министра, он не удержался ни на этом посту, ни в директорах фабрики. И не он одолел жуликов, расхищавших народное добро, а они его, обвинив в злоупотреблении властью и подведя под суд. Так и спускался со ступеньки на ступеньку, пока не оказался у пивного ларька.
А Лионгина? Разве ее осчастливила отцовская философия? Все эти красивые сказочки про горы, которые «должны выситься над нами. Чистые, незахватанные». Срезавшись на экзаменах в консерваторию, сама перечеркнула перспективы, капитулировала перед неудачей. «Чтобы завалить в консерватории литовский письменный, — саркастически комментировала Лигия, — нужен талант. Талант терпеть поражения! У вас обоих этого таланта с избытком». Да и что, как не поражение, участь рядовой машинистки в заштатной конторе. Вместо сцены — тесное полуподвальное помещение. Неприметная серая мышка, вздрагивающая при появлении начальника. Не рассердился бы, не уволил бы с этой службы, пусть не ахти какой прибыльной, зато дающей возможность пораньше улизнуть домой.
Этот затяжной, беспросветный семейный разлад отзывается в сознании девушки смятением и болью. Откровения матери пугают ее своим цинизмом, своей бесцеремонностью. Но и правда отца вызывает настороженность. Хотя бы потому, что она не подкреплена впечатляющим жизненным успехом, пронизана страданием. Оба примера, оба варианта поведения искушают Лионгину. И ни один из них она не может ни до конца принять, ни до конца отвергнуть. Она прикидывает, взвешивает, наблюдает и, объятая сомнениями, наследует в своей душе родительскую драму, обращая внешний конфликт во внутренний.
Приглядываясь к жене, которая вернулась домой за полночь, усталая, задерганная, растревоженная впечатлениями суматошного дня, Алоизас обеспокоенно думает: «Что сейчас осталось в ней своего, что чужое, наносное?» Мелькнувшая по конкретному поводу, эта мысль имеет в романе и расширительное значение. Ведь в голосе Лионгины нередко мерцают то материнские, то отцовские интонации. Но с равным же правом каверзный вопрос может быть переадресован самому герою: что в нем от самого себя, а что — от сестры, от ее внушений?
Мотив подлинности развивается в «Поездке…» в двуедином качестве. Как философский и психологический. Процесс самоанализа персонажей движим здесь усилием познать себя, отфильтровать сокровенное, индивидуальное от чужеродного, заемного. «Где же она настоящая?» — теряется перед противоречивыми поступками жены Губертавичюс. И как не теряться, если Лионгина сама для себя инкогнито, таинственная незнакомка. Не отсюда ли обуревающая ее жажда ясности, определенности, горячечное желание избавиться от аморфности, стать кем-то: «Пусть не кем-то другим, хотя бы самой собою. Есть же у меня душа, чувства, мечты?». Тот же дефицит самостоятельности ощущает при всем своем завидном апломбе и Алоизас. Иначе не сетовал бы на унизительную зависимость от других. Особенно от Лионгины: «Любопытно, а что ты вообще можешь без нее, коллега Губертавичюс?».
Подлинность в контексте произведения — синоним чистоты побуждений, индикатор человечности. Сам ход художественного исследования — это и наводка на подлинность, и фиксация отклонений от нее. Отклонений, которые рано или поздно отзываются дисгармонией чувств, неудовлетворенностью, возникновением иллюзий и суррогатов. Причем писатель вдвойне внимателен к истокам состояний. Ибо там первопричины, завязки, программирующие будущее.
Вот и холод, царящий в семейном гнезде Губертавичюсов, он вовсе не случаен. Ведь с самого начала этот супружеский союз был основан не на любви, а на доводах рассудка. Не на согласии, а на соглашении, на молчаливой сделке. Алоизас снизошел до Лионгины как благодетель и рассчитывал на вечную признательность той, которую осчастливил. Лионгина же пошла замуж «из-за одиночества. От жуткого страха оцепенеть, не соприкоснувшись с другим живым существом».
Оба они бдительно скрывали друг от друга компромисс. Оба одинаково надеялись обмануть сердце, компенсировать недостаток душевного тепла чем-то иным. Хлопотами о квартире, вещах, поездке в горы, мечтали о книге, карьере. Свою бесстрастность к мужу Лионгина пыталась то ли замаскировать, то ли возместить предупредительностью, угождением даже в мелочах. Гипертрофированным угождением, которое опять-таки мотивировалось долгом, необходимостью служить таланту, создавать режим наибольшего благоприятствования для творчества. Мол, кто она и кто он? И что значат ее труды по сравнению «с работой Алоизаса, с поскрипыванием его стула, с его бесконечным терпением, огромным, просто потрясающим постоянством».
М. Слуцкис не ставит под сомнение добросовестность героини. Он выявляет другое: искусственность, лежащую в фундаменте отношений, ложность основных предпосылок. Его Лионгина словно бы перенимает от Гертруды эстафету попечительства, следует по ее стопам. Ограждая мужа от внешних раздражителей, она все брала на себя. Сама, в одиночку, сражалась с невзгодами, ухаживала за парализованной матерью и слабеющим отцом, тянула хозяйство в своем и родительском доме. Ради Алоизаса безропотно переносила усталость. Ради него же, хотя и без радости, готовилась к прибавлению в семействе: «Сделаю все, чего он желает, что ему хочется, что утешит и удовлетворит его самолюбие».
Не жизнь, а сплошное самоотречение и самоуничижение. Однако зачатый без любви первенец так и не появился на свет. Несчастный случай? Конечно. Кто мог предвидеть этот предательский приступ аппендицита, уложивший беременную женщину на операционный стол, этого не протрезвевшего после попойки сельского эскулапа, который должен был принять роковое решение!
Так-то оно так. Только случайности у Слуцкиса, если и не закономерны, то символичны. Обманывая себя заклинаниями о долге, героиня не смогла обмануть живое чувство. И сама природа как бы мстит ей за подлог, за фальшь. Мстит, лишая Губертавичюсов наследника.
Мертворожденным оказывается все, что не оправдано и не освящено любовью.
В этом смысле правомерна аналогия между погибшим ребенком Губертавичюса и его же зачахшей на корню монографией.
Нет, не только запутанность эстетических проблем была повинна в том, что медленно, со скрипом, с перебоями двигалась рукопись. Кроме объективных причин, существовали и субъективные, внутренние.