Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 115



Хлопцы на попонах в саду улеглись, а архиепископ Феофан, прислушавшись, предложил:

— Малые пусть поспят, а нам, Федор Степанович, самое время грехи замолить, — кивнул он на заметно полегчавший бочонок, поставленный как барабан, торчком, тут же в саду.

Время было еще первоосеннее, теплое. В хате, как ни упрашивала хозяйка, ни снедать, ни ночевать не решились. Хоть и чисто, а без блох не обойдешься. Кареты приспособлены для ночлега, чего же лучше.

— Спевают, а? — на голоса шел архиепископ Феофан; бывшие при нем монахи еле поспевали.

Полковник Вишневский тоже не решился пренебречь Божьим храмом, хоть и тянуло на сон.

А уж хозяйка, Розумиха-то, вприпрыжку догнала. Когда успела и переодеться? Плахта ярко-красная, с прозеленью, кофта под цвет весеннего луга, платок тюрбаном повязан, концами в роспуск по плечам, сапожки с крепким, молодым пристуком — ну, истинно молодица! Ей и самой дивно было, оправдываться начала:

— А-а, Розуми, ды без розуму! Часто ли гостейки шановные бывают?..

Выходило, что не очень-то часто. В хате казак-гуляка, да двое дочек несмышленых, да кроха сынку, да хоть и постарше который — велик ли кормилец? Пасет скотинку хуторскую, и то ладно. Есть еще первенец, уже женатый, отрезанный ломоть. На кого бедной жинке опереться?.. Хватит, отказаковали! Старый дурень служил где-то у гетмана Апостола — куда той гетманек подевался, туда и ум казацкий. Горилка ум заменила, лень непросыпная поле вместо сохи уминает. Одно горазд еще: деток в ночи духмяной чертоломить, право дело. Да остатние детки не приживаются в пьяной хате. Хоть ты, гостейка служивый, хоть ты, отче праведный, посуди: как им жить-то? С нынешними детками не знаешь, что делать. Не котята же, от пьяного батьки в подол не спрячешь. Старшенького от дури подколесной чуть не порубал — лихо его возьми, так и пустил топор что в татарина! В голову, в головенку-то родимую… Добро, что скользнуло вбочь. Добро, что под чубом закорилось и волосьем прикрылось, не видно. На людях сынку бывает, а как же! Просится в Киев либо куда, да старый дурень не отпускает. Ну, да ведь тоже в батьку! Сбежит и без спросу.

А пока так-то Розумиха плакалась, хоть и со смешком, уже и к церкви подошли.

Старая церковь, еще из дуба рубленная — сейчас-то все дубье по Десне извели. Паперть покосилась, но плахи-ступени еще держались: когда входили, услужливо покрякивали.

Полковник Вишневский, не воспринимая спертую духоту, в дверях остановился, а архиепископ Феофан прошел дальше. Кто его, в таком дорожном одеянии, мог признать? Ничем от сопровождавших его монахов не отличался. Разве что дородностью да бородой седовласой. Монахи-то неспроста были взяты молодые — в дороге всякое могло случиться. Они неназойливо, но крепко распирали локтями толпу, очищая для архиепископа дорогу. Ворчали по сторонам, качали чубами, но ничего, терпели. Всяк локтем вперед пробивается, хоть в жизни, хоть и в церкви.

Все же архиепископ в первые ряды не полез. Остановился по-за спинами. Частью из осторожности, частью и пораженный: на клиросе стоял явно тот, встречный пастух. Но каков: умытый, обутый в сапоги, в суконной, вполне казацкой свитке. Без шапки, конечно, и смоль кудрей, усов и молодой бородки стала еще приметнее.

К службе припоздали, а служили ведь здесь, как водится, с большими пропусками. Народ работный, только что с поля пришел, утром чуть свет опять вставать — можно ли осуждать престарелого батюшку или хоть и дьячка, тут, наоборот, еще нестарого, даже щеголевато молодящегося. На Это архиепископ Феофан и внимания не обратил. Весь слух его в «Херувимской» потонул. Нежные, поднебесные, истончившиеся голоса, над которыми вполсилы витал, прикрывал их от какой-то неведомой грозы еле сдерживаемый бас. Да, бас того пастуха. Едва ли и ноты знали, фальшь кое-где улавливалась, — но чистота, но праведная радость! Архиепископ Феофан утер рукавом скатившуюся слезу, а тут и «Аллилуйя» грянули. Бас пастуха вошел во всю несокрушимую силу, так что не один архиепископ поднял глаза к закопченному шатровому навершью. Право, шатался, поднимался дубовый шатер, сложенный из распиленных вдоль могучих бревен. Даже ропот в толпе прошел:

— Опрокинет ведь Храм Божий!

— Повздымает!

— Ридна мати, спаси нас!

— Божи-милостивец!..

Архиепископ Феофан сам истово крестился, и не только от набожности, но и от невольного, душе неподвластного страха. Очнулся от тычка в бок и радостного вскрика:

— Алешка-то мий! Сынку, сынку?..

Нравы здесь были простые. Народ повалил на выход, а эта, хозяйка Розумиха, даже не приложившись к руке батюшки, полезла с певчим целоваться. Как ровня, как кровушка родная.

Архиепископ Феофан, оставшийся без окружения толпы, счел нужным подойти к руке батюшки:

— Благослови, отче, странника.

Тот поднял было руку… но вдруг отшатнулся, побелел белее своей бороды и зашептал:

— Состарел я, что ли, совсем? Уж не мерещится ли? Не может быть…



— Может, отче Матвеюшка. Все в руце Божией.

Эта церковь такого не видывала. Двое попов ли, друзей ли давних обнимались пред царскими вратами и благословляли друг друга. Сквозь радостные слезы:

— Ваше преосвященство, сподобил Боже свидеться…

— Да, через пятнадцать-то годков… Но почему ты не в Киеве-граде?

— Врази мои ополчились. Смиренно переношу опалу. В радость, скажу тебе, преосвященный Феофан. Голоса-то у меня, голоса какие?..

— Ох, обижу тебя, отче Матвеюшка, но баса твоего я в Питер-град заберу. Там его место.

— Помилуй, старый сотрапезник! — пал на колени батюшка. — Без него развалится певчий хор.

— Не развалится, мой болезный Матвеюшка. Встань, — поднял его с полу архиепископ. — Вижу, чувствую — дьяк у тебя больно хорош, — допустил к руке и благословил выжидательно стоящего дьячка. — Новых на голоса поставит. Не из нашей ли певчей школы?

— Из вашей, преосвященный Феофан, вашими трудами созданной… — не мог сдержать слезы батюшка. — Да только как же?..

— Да вот так, — приобнял и увлек к выходу давнего, еще по Киевской духовной академии любимого совместника бывший ректор и наставник. — Меня ведь тоже царь Петр вот так же, мимоходом, углядел и чуть ли не силком увлек в Петербург. Ничего, не затерялся в грешном мире. Не затеряется и отрок твой. Чего ему коров пасти. Не спорь, не спорь! — уже повелительно, как бывший ректор бывшему послушнику, вскричал архиепископ Феофан. — Пойдем, мой отче, посидим со мной на воздусях. Что делать, грешные мы все людцы.

— Грешные! — охотно подтвердил сунувшийся с паперти к дверям полковник. — Больно душно здесь. В саду привольнее… вкруг барабана-то, ха-ха!..

Епископ Феофан легонько отшатнул его и без того шатавшуюся плоть и в обнимку пошел договаривать со своим учеником, что не сказалось в Божьем храме.

Полковник Вишневский плелся следом, ехидно ликуя: «Все равно ж путь-то к барабану!»

А куда более идти старым друзьям? Ведь и в самом деле поговорить надо. Утро вечера мудренее. — много ли до утра осталось?

III

Утром московский обоз собирался чуть ли не тайно. Розумиха, ночь напролет проплакав, теперь тоже тайно помогала. И квасу грушового на дорожку, и медку, и яичек, и судачка деснинского копченого, и лепех пшеничных, не говоря уже об огурцах и арбузах, — всего в телеги и кареты напихала. Мешок дорожный, само собой, родной детина на плече тащил. Смешно сказать, телеги и кареты выпихивали за ворота самокатом, уж там запрягали. Старый Розум, узнав о намерении сынка твердолобого, еще в ночи кричал:

— Нэ! Нэ буваць! Козаку трэба козаковать — не писни спивать!

Напрасно Розумиха в разум его вводила:

— Што детинке трэба? Не хлопом быти — в паны идити.

Старый Розум, полоская в баклажке обвисшие усы, свое твердил:

— Нэ буваць! Покуль жив батька Апостол…

Сказку эту Розумиха десяток лет слышала — с той поры, когда ее малолетняя детинка в церковный хор увязалась. Теперь и общее хуторское стадо пасла, приварок в хату приносила, спевала да азбуке у дьячка училась только по вечерам, все едино: козакуй, козак! Только хватит, отказаковались. Последние суконные штаны подросшая детина донашивает. В бороду пошел, а все босяком за коровами бегать в наймитах хуторских? Так знай же, старый дурень: ты не Розум, коль рожей с возу!