Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 58

— Я люблю другого человека.

— Я знаю — Трескина.

Обменялись они короткими репликами, и все померкло. Она посмотрела на грязную посуду, покосилась назад в номер, куда не хотела впускать Сашу, и еще раз на него глянула — с учтивым ожиданием. Не было больше в этом взгляде ни изумления, ни растерянности — только учтивость, означающая, скорее, слишком многое, чем ничего.

Саша не уходил и молчал. Она подождала, потом повернулась и прошла в номер. Он остался один. Она не сказала ему уходить, не сказала остаться, ничего не сказала. Из номера не доносилось ни звука. Может, она притаилась за дверью, напряженно прислушиваясь; может, в тягостной задумчивости прижималась к стене лбом; может, тихо плакала — как поведет себя в таком нелегком положении Она, Саша сумел бы отгадать, но ничего, даже предположительно не мог он сказать о том, что чувствует и как проявляет себя Люда Арабей. Наверное, Саша не затруднился бы сейчас подойти к Ней и подобрать несколько точных, хороших слов, которые поставили бы все на место, — перед Людой Арабей он ощущал полную свою беспомощность. Самые точные слова, если бы такие нашлись, если точные слова вообще существуют в природе, ничего теперь не могли значить.

Постояв, Саша кашлянул, словно опасался, что Люда забудет о его присутствии, еще покашлял — без ответа. Сделал два-три шага и робко сунулся в номер. В задумчивой позе Люда сидела на застланной, но смятой постели. Саша взял единственный в комнате стул и уселся возле стола.

— Сейчас Юра вернется, — сказала она.

— Я знаю.

Опасаясь столкнуться взглядом, они поглядывали друг на друга изредка и украдкой — как воспитанные люди, приученные не толкаться в узком месте.

Люда Арабей нравилась Саше. С новой, воздымающейся радостью он сознавал, что не покривил душой, когда говорил о любви. Да, он любил ее — любовью создателя. Любовью братской и еще более сильной — любовью чувственной. В любви его можно было различить множество тончайших тонов и оттенков, но не было там, кажется, одного, извечно сильного и часто заглушающего все другие тона чувства — чувства собственности. Возможно, оно не пришло, и рано было ему приходить, неоткуда было ему взяться — возможно, еще не пришло. Но, может быть, Саша переступил через это чувство, уже переступил. Он любил ее ровно и ясно, отрешившись от ревности — спала она с Трескиным или нет, и будет ли еще спать, когда покинет эту комнату. Все это не то чтобы не имело значения, — оно приглушилось и ушло куда-то в глубины сознания.

Прошло, наверное, с четверть часа, прежде чем обменялись они словом.

— Мне стало спокойно рядом с вами, — заговорила Люда. — Не знаю — почему. Будто я вас давно знаю.

— Спасибо, — сказал он.

И больше они не говорили, пока не появился Трескин.

35

Послышались торопливые шаги — и распахнулась дверь.

Трескин проскочил коридорчик и тогда только осознал, кого видит, — во встречном движении приподнялся Саша. Трескин отшатнулся. Потом тотчас — смена намерений обнаруживалась разболтанными рывками — кинулся было к Саше и снова остановился. Наконец он вернулся, проверил для чего-то входную дверь — закрыта, и тогда уже, сдерживаясь, прошел в номер.

— Так! — сказал Трескин, остановившись на проходе. — Вот оно что! А тут значит это! После этого… Получается так. Куда уж?!

И хотя Трескин ничего, по сути, не сказал, ничего определенного, но столько вложил он в каждое слово горечи, что, казалось, успел произнести целую речь, полную обличений, сарказма, риторических вопросов и пространных рассуждений общего порядка. И Люда, и Саша прекрасно его поняли — каждый по-своему. Обернувшись к противнику, Саша опирался на спинку стула, чтобы вскочить сразу, если возникнет надобность. Люда ловила взгляд, чтобы вставить слово, вступить в разговор. Она не собиралась ни спорить, ни объясняться с Трескиным — таких намерений не имела, но только ловила взгляд, чтобы заговорить. А Трескин поматывал головой, пыхтел, не находил покоя рукам; совершал Трескин множество лишних движений, и при всем при том ухитрился ни разу Люде в глаза не глянуть.

И она раздумала говорить.

Когда Трескин замолчал, полагая, что сказал достаточно и вправе рассчитывать на внятный и вразумительный ответ, ни Люда, ни Саша не проронили ни слова. Язвительная усмешка искривила губы Трескина, он хмыкнул и после короткого припадка задумчивости опустился на кровать — ту, незанятую, что стояла между Людой и Сашей.





— Понятно! — смиренно молвил Трескин, откидываясь к стене, как человек, который сознает, что устойчивое положение, опора в скором времени понадобятся. — Что ж… Чего проще!.. Скажите кому другому… Ха!.. Я бы еще посмотрел… Да, я бы еще посмотрел. Хотелось бы посмотреть!

Куда бы он ни смотрел, Людин взгляд по-прежнему его пугал, отталкивал до такой степени, что он не решался повернуть голову в ее сторону, взор свой обратил в угол, где сходились потолок и стены, руки упрятал по карманам и засвистел, выражая таким образом окончательное свое отвращение к членораздельной речи.

А стоило бы посмотреть на Люду, очень стоило. Может, сумел бы он уловить не только недоумение, но боль, сочувствие — сопричастность всему, что с ним происходит; и, может быть, — кто знает! — это заставило бы его опомниться, прибавило достоинства, которого ему сейчас катастрофически не хватало. Может быть, с поддержкой Люды как-нибудь и сумел бы он выкарабкаться из ямы, в которую так неудачно провалился, — может быть. Но на Людину поддержку он рассчитывал меньше всего на свете.

— Хватит ломать комедию, — сказал Трескин, посматривая в угол. — Хватит! Не позволю я этого! Не будет! Лучше и не начинать — ничего не выйдет!

Однако и последнее, самое сильное утверждение, не вызвало почему-то возражений — и Саша, и Люда молчали. Немного погодя, в развитие, надо полагать, прежнего посыла Трескин добавил:

— Кстати, меня ждут в конторе.

Но, верно, он не придавал этому обстоятельству большого значения, потому что засвистел снова. Простенькая, незатейливая мелодия никак не предвещала последовавшего затем взрыва. Трескин посвистывал, округляя губы, фальшивил и поправлялся, и вдруг без всякого перехода от медленной части к быстрой взвился:

— И хватит! — вскричал он, ударив кулаком по постели — порядочную выбил вмятину. — Я заплатил за каждую строчку! Довольно! За каждый вздох, за все эти фигли-мигли я заплатил! Оплачено все! Каждый хрип и всякий писк, каждый вопль и каждый стон — по рублю! Я его нанял — да! Что он наплел не знаю, откуда мне знать, что ему в голову взбрело, только главного он не сказал: четыреста тысяч! Столько любовь его стоила!

— Трескин, остановись! — быстро, но строго сказал Саша.

— Не по-онял! — Трескин грузно развернулся. Остановить Трескина было нельзя, мнилось ему, что нащупал он слабое место противника. — Молчи, козел! Я заплатил — ты взял! Аванс, остальное профукал — кто виноват! Любовь его вся обошлась в четыреста тысяч, недорого, — Трескин обратился к Люде, нашел безопасный миг, чтобы глянуть в глаза.

Она и вправду не в силах была отвечать, впала в оцепенение. Она сидела, оглушенная ожиданием чего-то страшного, чего, однако, не понимала, не хотела понять и не признавала, но уже не могла избежать — все рушилось.

— Что он наплел? Про любовь чирикал? — победно спросил Трескин.

— Про любовь, — подтвердила Люда едва слышно, но Трескин и Саша поняли, догадались по движению губ.

— За эту любовь я заплатил, много ли, мало ли, а заплатил.

— Ты заплатил? — проговорила она каким-то особенным механическим тоном. — За любовь?

— Я их гуртом могу нанимать влюбленных! — торжествовал Трескин. Казалось ему, нащупал он верный путь.

— Как это понимать? — Она спрашивала у Саши.

— Это надо понимать так, — отвечал он, не поднимая головы, — что письма, которые ты получила от Трескина, написал я. От первой до последней строчки.

— Ах, конечно!.. — бухнул Трескин и осекся, почувствовал неладное прежде, чем успел осознать, куда его занесло. — Ты… — метнулся он взглядом к Саше — осенила его простая мысль, что этого Саша мог не сказать. Не нашел времени, не захотел говорить или еще по какой причине — но не сказал! Трескин растерялся. Испуганно покосился он на Люду, а Люда вместо того, чтобы уличать Трескина, глядела затравленно, как человек, взывающий о пощаде, съежилась она — жалобно и жалко.