Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 66

— Идем туда. Давай, пошли!

— Куда?

— В Сон Махор.

— Что ты!

Он поднялся. Мы еще никогда не стояли так близко друг от друга. Я заметила, что он выше меня. «Может, он считает, что я старше. Ну, хоть — что мне пятнадцать!»

— Пошли, глупость какая!

И тут я впервые поняла, что он пойдет, куда я захочу.

Я уверенно двинулась вперед. Не слыша его шагов, я знала, что он идет за мной и всегда будет идти. (Как горько мне было потом! Как горько было когда-то, в давно ушедшую пору.)

Костры

Виноград поспел к середине сентября. Жена алькальда прислала бабушке первые гроздья на глиняном блюде в желтых и синих цветах, закрытом вышитой салфеткой. Бабушка взяла двумя пальцами прозрачную прекрасную гроздь, и особенно мутным и уродливым показался бриллиант на ее руке. Она отщипнула ягодку, пососала и выплюнула кожицу в ладонь.

— Кислый, — промолвила она. — Так я и знала.

Виноград — весь в алмазных каплях — остался на блюде.

Борха, хитро поглядывавший на меня еще с утра, сказал:

— В Сон Махоре, наверное, сладкий.

Говорил он это мне, хотя смотрел на бабушку. Потом аккуратно вымыл кончики пальцев и вытер их салфеткой. Он был похож на малолетнего Пилата.

— Подай кофе, Антония, — приказала бабушка.

Она никогда не вступала в беседы о Сон Махоре. (Как-то я спросила Китайца: «Почему она поругалась со святым Георгием?» — «Не кощунствуйте, сеньорита Матия», — ответил он. Но понял меня прекрасно и сказал чуть позже: «А почему вообще ругаются и знатные и простые?» И как-то непристойно потер указательным пальцем о большой.)

— Можно нам уйти, бабушка? — спросил Борха. — Мы бы с удовольствием прогулялись перед уроками…

Бабушка пытливо взглянула на меня, я покраснела. «Он что-то хочет мне сказать».

— Занимайся, — сказала мне бабушка. — Отец Майоль подыскивает для тебя школу. После всего, что ты натворила, надеюсь, ты подумаешь прежде, чем снова нарушать свой долг.

Потом перевела взгляд на Борху:

— И ты будешь учиться. Война затягивается дольше, чем мы думали, и мы тебе тоже подыщем школу.

Она помолчала.

— Ничто не должно нарушать уклад нашей жизни. Война — ужасное несчастье.

«Война? — подумала я. — Какая? Вот это гнилое молчание, жуткое молчание мертвых?»

— Я ненавижу войну, — продолжала бабушка. — Мы должны, по мере сил, жить так, словно ее нет.

— Когда мы пойдем в школу? — спросил Борха с такой улыбкой, как будто эта мрачная весть преисполняла его сладчайшими надеждами.

— После рождества, — сказала бабушка. — Раньше нельзя. Вам надо как следует подготовиться, чтобы мне снова не терпеть позора.

Она многозначительно взглянула на Китайца, а он склонил голову. В сущности, она его выгоняла. Что ему делать тут, если мы пойдем в школу? Мне показалось, что у Антонии, разливавшей кофе, задрожали пальцы.

Мы поцеловали бабушке руку, клюнули в щеку тетю и ушли. Побежали каждый к себе, сняли поскорей неудобную одежду, надели уродливую, но удобную и вышли снова.

Борха ждал меня на откосе. Он сидел под миндальным деревом и то открывал, то закрывал Гьемов ножик. Волосы падали ему на лоб.

— Мерзавка, соплячка лицемерная, — сказал он.

Я улыбнулась, изображая гордость, и пошла вниз, к причалам, где нас ждала «Леонтина». Он шел сзади. Я слышала, как он перепрыгнул через стену, точно лань.

— Дура! — продолжал он. — Предательница!

Он и впрямь лопался от злости. Внизу мы остановились. Оба мы запыхались и дышали с трудом.

— Выгоним тебя из нашей компании. Пошла вон! Мы предателей не держим.

Я пожала плечами, хотя колени у меня дрожали.

— Очень вы мне нужны, — сказала я. — У меня свои друзья найдутся.

— Ну и друзья. Все бабушка узнает.

— Уж не ты ли скажешь?

— Нет, не я.

— Ну, что ж…

Я начала понимать своего брата. Чтобы вывести его из себя, надо было притворяться равнодушной. Может, он так ненавидел Мануэля именно потому, что тот не обращал на него совершенно никакого внимания? Может, за то же самое он пылко и тайно поклонялся дону Хорхе?

Брат схватил меня за руку так крепко, что чуть ее не оторвал.

— Ничего ты не понимаешь, — сказал он, и голос его стал мягким, как там, ночью, на веранде. (Мне вдруг показалось, что с тех тайных перекуров прошло ужасно много времени.) — Я же для тебя стараюсь. Ты что, не знаешь, кто он? С ним никто не разговаривает. Его мать… да и отец, сама видела, как он кончил.

Стояла середина сентября, золотые листья лежали на влажной земле откоса. Как и тогда (и совсем не так) шли часы сьесты.

— Сам ты ничего не понимаешь! — сказала я. — Хосе ему не отец.

Я захохотала и пошла по краю пристани. Взглянув через плечо, я увидела, что Борха идет за мной, и услышала, как тяжело он дышит.

— Ты что говоришь, гадюка?

Я обернулась. Мне стало очень весело.

— Не может быть, — твердил он, боясь услышать имя, которое я не назвала. — Это все сплетни. Он — Таронхи поганый, сын этого…

Борха выругался — я еще ни разу не слышала от него таких слов, — покраснел, и мне стало его жалко. «Хуже обидеть я его не могла». Он сел на камень, словно ноги у него подкосились, и он не хотел, чтоб я это заметила.

— Не может быть, — белыми губами повторил он.

У наших ног шумело море. За деревьями, слева, белел домик Малене и Мануэля.

— А… а вы правда туда ходите?

Я злорадно кивнула, чтобы насладиться его горем. (На самом деле мы там еще не были. Я не решалась. Сама сердилась на себя — и трусила. Когда я сказала впервые: «Идем», — Мануэль пошел за мной против воли. Мы карабкались по тропинке. За селением, у самого леса, было поместье Сон Махор. Высокие стены сверкали в предвечернем солнце, из-за них торчали растрепанные, сероватые пальмы. С тех пор как Мануэль сказал мне правду, я боялась туда идти. Мы стояли совсем рядом и смотрели сквозь зеленую решетку на цветы, черно-красные, как роза, которую Санамо затыкал за ухо. Один раз мы услышали его гитару. Тихо, словно воры, мы крались вдоль белой стены поместья — словно бродячие псы, беспокойные тени. Звуки музыки проникали сквозь стену, и мы слушали, затаив дыхание. Что-то шуршало в знойном воздухе, а голосов не было, только гитара, солнце и ветер. Как-то раз, уже в сентябре, мы стояли у стены, смотрели друг на друга, будто впервые, и я вспомнила слова: «Скажи, что я его очень люблю». Ветер шумел у пристани; Мануэль сказал: «Тут ветер дикий, безумный. Я всегда его слышал, когда ходил в поместье на рождество». То же самое — «дикий, безумный» — сказал Китаец о Сон Махоре, когда Борха хвастался: «Все говорят, мы с ним похожи». И хотя он бросал невзначай, чтобы припугнуть компанию Гьема: «Мой отец кого угодно расстреляет» или «Он всех до одного велел перевешать», — походить он мечтал не на отца, а на дона Хорхе, который плавал на «Дельфине» к греческим островам. «И человек и ветер — дики и безумны».)

— Значит, ходите к нему в поместье… Значит, это не Гьем выдумал…

Я все кивала, хотя моя стойкость была на исходе.

— А его… видели?

Я не ответила — трудно столько врать. Мне было жалко Борху, хоть я и не понимала, почему ему и всем им так важен человек, с которым почти никто не знаком.

Борха оскалился — сверкнули его клыки — и крикнул:

— Пошла отсюда! Задавала! Видеть тебя не хочу.

Из-за деревьев послышался голос Лауро («Ой, опять эта латынь!»), и я сказала, чтобы добить Борху:

— Мануэлю латынь — раз плюнуть. Он ее знает лучше отца Майоля. Мы с тобой перед ним — тьфу!

Домой мы шли молча. Китаец тихо ждал, скрестив на животе руки, и глаза его были скрыты за стеклами очков.

Вечером пришли Хуан Антонио и сыновья управляющего и стали высвистывать нас из сада, из-за вишен.

— Эй, Борха, ихняя шайка хочет затеять драку!

Дни перемирия давно прошли. Небо обложили большие красноватые тучи. Борха спрыгнул с гамака и пытливо на меня посмотрел.