Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 23

В этой книге я и наткнулся на главу о трактире Крынкина. Было когда-то такое приметное место в Москве – ресторан с крытой галереей и легкими арками по фасаду, прилепившийся на самом откосе Воробьевых гор, откуда открывалась вся захватывающая дух панорама древнего златокупольного города. Сюда любили приезжать актеры, музыканты, писатели – Михаил Садовский, Иван Бунин, историк Москвы Забелин. Здесь певали лучшие цыганские хоры, Федор Шаляпин, Варя Панина.

К Крынкину, случалось, ездили семейно, с детьми, как на загородную прогулку. Пили чай на галерее, услаждались ранней клубникой из крынкинских теплиц. Таковы были дневные гости Крынкина. Главные посетители являлись попозже, на закате, кутили заполночь, а случалось, и встречали рассвет над Москвой-рекой… Упиваясь растаявшими видениями Москвы своего детства, Шмелев как редкостную московскую достопримечательность изобразил трактир Крынкина. «Не имеет ли это имя отношения к моему знакомцу?» – подумал я и позвонил Александру Сергеевичу.

– Как же, папенькино заведение, там и детство мое прошло! – вскричал в телефонную трубку Крынкин. – Я помру теперь, если не прочту этого…

И вот он уже сидит в моем кресле и наслаждается шмелевской прозой, переносясь в «страну воспоминаний», купаясь в стихии такой природной ему старомосковской речи.

«У Крынкина встречают нас парадно: сам Крынкин и все половые-молодчики. Он ведет нас на чистую половину, на галдарейку, у самого обрыва, на высоте, оттуда вся-то Москва как на ладоньке. Огромный Крынкин стал еще громчей, чем в прошедшем году…»

– Живой папенька, голос у него был – труба! – восторженно замечает Александр Сергеевич, и чтение продолжается.

В особенности трогает его у Шмелева то место, где возникает апофеоза Москвы, которую Крынкин-старший всякий раз как бы дарит своим гостям, рискуя получить прозвище «слонофила».

«Мы смотрим на Москву и в распахнутые окна галдарейки, и через разноцветные стекла – голубые, пунцовые, золотые… Золотая Москва всех лучше.

Москва в туманце, и в нем золотые искры крестов и куполов. Отец смотрит на родную свою Москву, долго смотрит… В широкие окна веет душистой свежестью, Москва-рекой, раздольем далей. Говорят, сиренью это, свербиной горьковатой, чем-то еще привольным…

– У меня воздух особый здесь, “крынкинский”-с!.. – гремит Крынкин. – А вот, пожалте, в июнь-месяце… ну живой-то, живой клубникой! Со всех полей-огородов тянет, с-под Девичьего… и всё ко мне. А с Москва-реки – ра-аками живыми, а из кухни – вареными-с, понятно… Рябчиками, цыплятками паровыми, ушкой стерляжьей-с с расстегайчиками-с… А чем потчевать приказать изволите-с?.. Как так – ничем?! Не обижайте-с. А так скажите-с: “Степан Васильев…”».

– Тут ошибка у Шмелева, ведь надо «Сергей Васильев!» – возмущенно поправляет Александр Сергеевич. – Да-а… «Сергей Васильев Крынкин! Птичьего молока!» – «Сей минут!»

И далее мы читаем, не в силах прерваться хотя бы для того, чтобы отхлебнуть глоток чая, как Крынкин мечтает завести у себя на обрыве подзорную трубу, такую, в какие «востроломы» на звезды смотрят, и чтобы муху на куполе Успенского собора в Кремле было видать. И восхищается талантом своего нередкого гостя – «первейшего ахтера Малых Императорских Тиятров» Михайлы Провыча Садовского, который «про Москву вычитывал» из Пушкина.





«А-ах-х, братцы! Как я был доволен… Ну все-то плакали, до чего мог пронять! Уж его обнимали-величали, народу набилось… Воробьевские наши забор у меня свалили, было дело… Я им: “Михаил Провыч, бросил бы всю эту воробьевскую канитель-муру, в ахтеры бы к вам пошел, на тиятры!” А они мне: “Да ты и так а-хтер!” – и по плечу меня».

Видно, и впрямь трактирщик Крынкин обладал заразительным артистизмом и, во всяком случае, даром художественного восхищения, каким наделены немногие. И это передалось и по-своему воплотилось в судьбе его сына.

Александр Сергеевич был умилен, иного слова не подберешь, рассказом Шмелева, и повторял, выдергивая из кармана огромный красный платок, чтобы приложить его к лицу:

– В детстве побывал… Папаню как живого увидел…

Но всё же он помнил отца и без гостей, знал его не с казовой стороны, не с парадного крыльца, и его рассказы о суровом домострое на Воробьевых горах тоже немалого стоили.

Этот трактирщик, глядевший беззаботным жуиром и веселым говоруном, сам не гулял, не пил, был строгим отцом и богобоязненным главой дома. Пожалуй, его легко вообразить героем одной из пьес Островского, домашние ходили у него по струнке, дети помогали в семейном быту сызмала, не брезгуя самой черной работой. Обыкновенно в тот предутренний час, когда «галдарейка» еще дрожала от пьяного разгула запоздалых гостей и в ночном воздухе далеко были слышны звонкие голоса цыган, отец будил детей к ранней обедне. Вставали, бывало, в три-четыре часа ночи, переправлялись через реку на лодке и шли пешком в Новодевичий монастырь, а то и к дальнему Андронию. И попробуй ослушаться «папани»! Даже мысль такая не могла залететь в голову. А ведь как хотелось иной раз просто выспаться хорошенько, а там – бежать играть в черемуховые заросли над рекой или в рощу «Кинь грусть», где еще остались замшелые камни – следы грандиозного неосуществленного проекта Витберга – храма-памятника в честь войны 1812 года.

Припоминая теперь осколками рассказы Александра Сергеевича о себе и сопоставляя их с тем, что я позднее узнал от других, я пробую восстановить причудливый рисунок судьбы этого человека, поразивщего когда-то меня своей неординарностью.

Наверное, если бы не революция, Крынкин с его зычным голосом и соборным темпераментом, отвечая желаниям и склонностям «папани», мог бы стать регентом хора в одной из московских церквей, а по смерти отца, возможно, возглавил бы его дело. Или, следуя настояниям «мамани», мечтавшей, чтобы ее сын сделался образованным господином, пошел бы на юридический факультет в надежде стать адвокатом (одно время Крынкин учился в университете и носил студенческую тужурку).

Но пришли новые времена. Ресторан Крынкина на Воробьевых сгорел дотла, и уже в 1921 году на этом месте был заложен Международный Красный стадион. Александр же Сергеевич, которому, откровенно говоря, ничего в жизни так не хотелось, как петь, нашел призвание по себе. У него обнаружился красивый, сильный баритон. Одержимость вокальной музыкой сблизила его с замечательными артистами – Николаем Семеновичем Головановым и Антониной Васильевной Неждановой. Вместе с ними он не раз участвовал в концертах духовной и светской музыки. Репертуар на первых порах был старый. Нежданова с огромным успехом пела «Тебе поем», посвященное ей Рахманиновым.

Новое время требовало, понятно, и новых песен. Но революционный песенный репертуар еще не сложился, и Крынкин стал одним из тех, кто после 1917 года воскресил интерес к народной хоровой песне. В голодной, холодной, отапливаемой буржуйками Москве между 1918-м и 1922 годом он, с его негасимым энтузиазмом, искал площадку, где мог бы осуществить свою страсть к многоголосому пению, и не брезговал ничем. Первый хор, которым он руководил, пел в зале гостиницы «Метрополь», но это вовсе не означало, что речь шла о какой-то ресторанной дешевке. В хоре пели известные профессиональные певцы, а аккомпанировал знаменитый регент Данилин, привлеченный, как и многие другие, пайком, гарантированным новой властью.

Едва организовался Московский государственный хор, ставший с 1922 года Московской академической капеллой, Крынкин в качестве хормейстера вызвался помогать его руководителю Павлу Чеснокову. А вскоре Александр Сергеевич сам возглавил хоры в красноармейских частях – разучивал с энтузиастами в буденовках хоровые номера из опер Чайковского и Рубинштейна, народные песни «Степь да степь кругом», «Варяг», «Славное море – священный Байкал»… И тут вполне проявился его редчайший дар – без напряжения, легко и весело руководить массой людей. Мне рассказывали, что для одного из первых октябрьских торжеств на Красной площади он репетировал революционные песни со множеством хоров, объединенных в единое целое. Микрофонов тогда не было. Но Крынкина слушалась площадь, залитая народом. Энергичного взмаха его рук, его требовательного, восторженно-гулкого, слегка охрипшего, но словно только закалившегося на осеннем ветру голоса будто ждали, чтобы ему подчиниться.