Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 39



Каждую из высказанных фраз он четко отделяет иканьем.

— Если бы я был националистом, я ответил бы тебе, — медленно и выразительно говоришь ты, даже слишком медленно, слишком выразительно. — Но какой из меня националист, когда я тут с тобой пью пиво?

Эта логика несокрушима. Голицын подает тебе руку и долго сжимает твою. Он славный парень. В нем нет ни капли идиотского имперского шовинизма. Но он оченно любит братство. Свободу. Равенство.

— Вчера вечером я подумал о том, что Бога нет, — грустно информирует Ройтман.

— Вчера вечером? — удивляется Воробей. — Ты обязан думать так всегда. Согласно уставу твоей блядской партии, к которой принадлежишь…

— При чем тут партия? Дело не в этом. Я подумал, что Бог, настоящий Бог, а не надуманный, фиктивный, никогда не допустил бы существование наций…

— Как не допустил бы чумы, сифилиса, ядерной бомбы, — соглашается сизоносый выпивоха, который вынырнул на минутку возле вашего столика и поплелся куда-то дальше.

— Ибо нации — то, что не дает человечеству быть добрым и светлым, — продолжает Ройтман. — Это то, что делает нас узкими и завистливыми, наполняя нас говном. Как много черной энергии накопилось всюду только потому, что существуют нации…

— И еврейская тоже? — подмигивает Воробей.

— Любая, и не надо меня на этом ловить!

— А я тебя и не ловлю. Ты уже давно пойман. Потому что ты до сих пор не вышел из своей преступной партии. Ты говоришь про черную энергию и делаешь вид, будто не видишь ее первоисточника. Какого хрена ты до сих пор оттуда не вышел? Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но как ты мог не выйти после этих человеческих кишок, намотанных на гусеницы танков? — глаза у Юлия Цезаря пьяные, но пытливые.

— При чем тут партия? Везде есть свои подлецы. В других партиях — свои подлецы…

— Другие партии на танках не ездят, — успевает выпалить Голицын между двумя очередными иканьями.

— Так еще поездят, — поднимает голову спящий за соседним столиком офицер с маленькими танками в петлицах.

— Я запретил бы все партии.

— И я.

— И я тоже.

— А тех, которые стали бы создавать партии в подполье, вы, наверно, пересажали бы? — ехидно интересуешься ты.



— Я бы уничтожал их, как тараканов, — кивает головой инвалид с дырявой гармошкой в руках. — Уничтожал бы, как тараканов, — к чему-то повторяет он.

— Вот такие из них демократы, — говорит на это бритоголовый кришнаит, завернутый в розовую простыню.

— Вот такие из них демократы, — повторяет за ним воробей, только не Арнольд Воробей, а маленький серый птенчик, который скачет себе между столиков и что-то там поклевывает в пивных лужах.

— Мы вчера говорили о чем-то подобном. После коньяку, кажется. — Ты трешь горячий лоб, будто все время забываешь. — Мы вчера про все это говорили, так же как и позавчера. Потому что мы каждый день квасим, вот уже скоро два года, а от этого пробуждается наша гражданская активность… К тому же теперь свобода слова. И оказалось, что при свободе слова — одного, отдельно взятого слова, — мы можем говорить только одно и то же. Но каждый день. Вот уже два года ты, Цезарь, пытаешься выяснить, почему Боря никак не выйдет из партии. Ты, Юра, убеждаешь, что не надо разбегаться. Ты, Ройтман, каждый день говоришь о несуществовании Бога. Теперь послушайте один раз, елки-палки, меня. Как самый младший, я молчал два года. Дайте мне слово. Одно слово.

— Дайте парню слово! — твердо требует инвалид с гармошкой. — Ну, дайте ему слово! Слышите?!

— Интересно, интересно, — поднимает еще одну голову, такую же пьяную, трехголовый офицер.

— Эй, заткнитесь, мудозвоны! Все слушают! — перекрывая баритоном шум дождя и рев пивбара, произносит один из присутствующих священников. Борода и усы его сплошь обляпаны пеной.

— Говори, — шепчет исполинский сом, украдкой выглядывая из-под плаща какого-то ихтиолога.

И ты слышишь, как вдруг все замолкает. Не только территория под пластиковой крышей, отгороженная колючей проволокой, но и самые далекие глубины пивбара. Только дождь никак не перестанет. Ну и хрен с ним.

Ты начинаешь говорить, поднеся ко рту пустую банку, и это еще усиливает звук твоего голоса, это такой микрофон, без него ты чувствовал бы себя не так уверенно. А у тебя есть о чем говорить и что им сказать. Даже тот окровавленный бедолага собрал в кучу свои остатки с цементного пола и, поддерживаемый под руку безносой спутницей, выполз кое-как сюда, чтобы лучше слышать и видеть тебя.

— Я готов обнять каждого, — твой голос еще немного дрожит от волнения, но уже набирает ораторской силы. — Я готов подать руку каждому на этой земле. Потому что все люди созданы, блядь, для счастья, хотя понимают его каждый по-своему. И в этом нет ничего страшного или осудительного, и я откручу последние яйца тому, кто думает, будто в этом есть что-то плохое. Нас так мало и мы такие маленькие в сравнении с холодной космической пустотой, что мы никак не можем себе позволить роскошь взаимной ненависти или территориальных претензий. Тем более по причинам партийным, национальным или расовым. Говорю так, потому что имею на это право, ибо не далее как сегодня утром у меня были половые отношения с цветной девушкой в душевой. Меня не интересовало, какой она национальности. Тем более, к какой она принадлежит партии. Тем более не раздражало, что цвет ее царственной кожи различен с моим. Более того, мне было приятно, что у нее не такой цвет кожи. Своим членом я на несколько незабываемых минут соединил далекие континенты, культуры, цивилизации. Я привел их к общему знаменателю, то есть, прошу прощенья, осеменителю. И поэтому я не могу иметь ненависти к России и русским…

Но сейчас, когда я пью кислое пиво посреди пустыря, огороженного столбами и колючей проволокой, когда ветер со всех сторон треплет мои мокрые волосы, когда вокруг — общая, великая азиатская, прошу прощенья, евразийская, равнина, прошу прощенья, возвышенность, со своими собственными правилами и законами, и эта страна имеет способность расти на запад, поглощая маленькие народы, их языки, обычаи, пиво, уничтожая их часовни и кофейни, а главное — тихие сухие бордели на узеньких мощеных улочках, то я не могу сложа руки просто дожидаться и молчать, будто я хрен проглотил. Мой товарищ показал мне не так давно старые почтовые открытки с пейзажами того города, где я живу. Этим открыткам где-то под пятьдесят лет. Но я закричал: я хотел бы жить в этом городе! где он?! что они с ним сделали?! где мое право на мое пиво?! Это был полный атас!

Поэтому я за полное и окончательное отделение Украины от России! Да здравствует нерушимая дружба между украинским и российским народами! Поверьте мне, что между двумя этими фразами нет никакого противоречия. Я желаю великому российскому народу счастья и процветания! За наше и ваше пиво!

Какой-то миг после твоего выступления еще держалась полная напряжения тишина, которая вдруг взорвалась безумными, бездонными, бесконечными аплодисментами. Они заглушили даже дождь, даже ветер. Все эти люди уже так давно хотели услышать это от тебя. Наконец ты объяснил им все. Отныне все будет хорошо. И ты, раскланиваясь во все стороны, хватаешь в руки сумку и движешься прямо к выходу, но тебя останавливают, чтобы поблагодарить или пожать руку, поздравить с удачным выступлением, и ты видишь слезы в их глазах, и кто-то даже дарит тебе обернутого в газету доисторического сома, вытащив его из-под плаща. И когда ты минуешь при выходе Вельзевулова помощника, тот обнимает тебя и неловко, стеснительно целует куда-то под левое ухо, а потом еще долго аплодирует тебе вслед, а из-под жалких тополей аплодируют тебе двое местных шкуродеров и старая немощная спекулянтка, которую они только что метелили…

Твой лоб горит под холодным майским дождем.

В этом городе, говорят, живет миллион украинцев. То есть Москва — самый большой в мире украинский город. Тут у каждого десятого фамилия на «енко». Но как их распознать? Ведь за последние триста лет мы вполне уподобились этим суровым северянам. Почему-то начали рождаться другие украинцы — свиноглазые, с невыразительно-округленными рылами, с бесцветными волосами, существующими лишь для того, чтобы вылазить. Очевидно, естественное желание наших предков как можно скорее выбиться в великороссы привело к определенным приспособленческим мутациям. Наши славные пращуры интенсивно срывали с себя и своих наследников черные брови, карие очи, ноженьки белые, уста медовые и тому подобные национальные причиндалы. Последние семьдесят лет сделали этот процесс необратимым. Убедиться в этом недолго: достаточно пройтись ночью по Киевскому вокзалу и посмотреть на этих спящих толстых людей в дурной одежде: херсонских, житомирских, винницких, кировоградских, зачепиловских, зателепанских, замудонских, лениноблядских, дзержинохуйских да — что там! — и львовских тоже…