Страница 2 из 43
…Мне давно уже кажется, что Америка просыпается о утрам от хруста яичных скорлупок. Хруст этот по нарастающей катится от Нью-Йорка до Калифорнии, вслед за солнцем, а само солнце похоже на желток яйца, выплеснутого на сковороду. Американцы едят на завтрак просто яичницу, яичницу с беконом и яичницу с ветчиной; они поедают омлеты, яйца всмятку и маленькие бифштексы с желтками. Хорошо еще, что дело ограничивается куриными, реже перепелиными — для любителей экзотики — черепашьими яйцами, окажись яйца белоголового орла съедобными, я уверен, что всех их зажарили бы тоже, и державная птица с национального герба уцелела бы только на банкнотах и генеральских фуражках. А так — мы с Кейвином Ваверсом ожидали заказанную яичницу, собирая по тарелке бутербродные крошки, неспешно беседуя на множество тем сразу. Поскольку дело происходило в центре университетского городка, то мимо «Субмарины» с аэродромным ревом пролетали мотоциклы с гордо восседающими на них очкастыми существами обоего пола, одетыми в каски всех армий и всех строительных организаций мира. На одном мотоциклисте был даже водолазный шлем, но Кейвин проводил его довольно безразличным взглядом, поскольку внутри шлема скрывалась голова сокурсника, парня, по мнению Ваверса, заурядного во всех отношениях, а значит, неинтересного. Быть заурядностью — непопулярно, особенно в Америке.
Одной из особенностей любого американца и сегодня остается настойчивое желание угадать цыпленка в яйце, рассчитать человеческую жизнь на два-три хода вперед, осмыслить ее в деловой перспективе, понять, кем завтра может оказаться твой сегодняшний собеседник, сослуживец или сокурсник. Культ личной инициативы остается незыблемым, как религиозная догма, и «селф мейд мен» — «человек, сотворивший себя», позаботившийся о себе сам, — официальный идеал; даже на званых ужинах хозяин любезно рекомендует гостям «хелп йорселф» — «помогайте сами себе». Принципы принципами, но в поисках способов их реализации американцы неутомимы. Мой двадцатитрехлетний собеседник тоже; он «хелпс химселф» — помогает себе. Студент как студент, биография как биография, сейчас очень много таких.
Кейвин Ваверс учится на четвертом курсе факультета журналистики Канзасского университета; специализируется в фотожурналистике. Сейчас его проблемы весьма конкретны и далеко не в первую очередь связаны с общетеоретическими вопросами. Кейвину надо выбиться в люди. По этой причине он деловит и не по-юношески сосредоточен, — надо сказать, что восторженный инфантилизм американским студентам не свойствен, особенно сейчас. При всех внешних наслоениях, при всех касках на головах и нагрудных алюминиевых гирляндах, вросших в моду, студенты великолепно умеют рассчитывать и считать. В жизни человеку надо выбиться так же, как цыпленку надо пробиться, проклюнуться из яйца. Выход в свет связан с точным расчетом; законами бытия надо овладевать смолоду, чем раньше, тем лучше.
Мой собеседник ежегодно платит за два университетских семестра около шестисот долларов, это за лекции, библиотеку, семинары. Все фотооборудование надо купить самому — у Кейвина два аппарата: узкопленочный «найкон» и «яшика», оба японские, со сменной оптикой, каждый обошелся примерно в тысячу. Жить можно в общежитии; комната с удобствами на двоих стоит сто пятьдесят долларов в месяц. Кейвин устроился лучше. Он с двумя друзьями — Чарли и Рэдом, симпатичными бородатыми фотожурналистами, арендует четырехкомнатный домик. В подвале ребята оборудовали фотолабораторию и работают в ней посменно; аренда домика обходится им по сто долларов в месяц с каждого. Еще пятьдесят долларов в год приходится платить за учебники. Итого весь университетский курс — пять лет — обойдется Кейвину тысяч в двадцать. Я нарочно привел здесь эту калькуляцию, потому что студент четвертого курса, юный и веснушчатый Ваверс, очень точно знает, сколько и за что он платит и сколько и за что в будущем станут платить ему. После окончания университета его никто не направит на работу, а если бы и направляли, то никто не взял бы в газету неизвестного фотокора, — в жизни американца, как я уже говорил, очень ценится умение приобрести деловой авторитет, пробиться, протолпиться, проклюнуться совершенно самостоятельно. Это — правило игры. Родители Кейвина небогато живут в соседнем штате Миссури; отец — социолог, мать подрабатывает уроками рисования, а единственный брат служит в армии, так что помощи ждать неоткуда. Все в его роду пробивались, как могли, пробьется и он. Легко ли? Трудно. Но трудно было и другим; когда цыпленок ищет выход из яйца, никто не надкалывает ему скорлупу серебряной ложечкой. Ложечку надо добыть самому (о самых везучих говорят: «Он родился с серебряной ложкой во рту»).
Когда в соседнем Канзас-сити происходил съезд республиканской партии, Кейвин мгновенно сориентировался, уехал туда, отказавшись на неделю от наперед оплаченных университетских занятий, и фотографировал, фотографировал. «Я профессионал, — говорит он, — и наверняка знаю, что иные лица, маячившие в кулуарах съезда, могут вскоре возникнуть в самых разных правительственных сочетаниях». Тогда-то он снимочки и продаст. Кроме того, у своих соседей по домику Кейвин учится мастерству съемки не репортажной, а художественно-прикладной, — Чарли и Рэд уже получили первые контракты в рекламных агентствах и неутомимо ищут новые ракурсы для модельерш, рекламирующих джинсы, предлагаемые здешним универмагом фирмы «Левайз».
…Я поглядел однажды, как ребята трудились. Очевидно, снимки будут слегка фривольны — так было заказано, — но в процессе съемки не было и намека на игривость: студенты работали. Они работали на фирму «Левайз» и на себя — вспотевшие под яркими софитами, утомившие модельерш, университетских же студенток (фирма заплатит и им). Одна стена в подвале, превращенном в фотостудию, была затянута черным велюром, другая — сияюще белым пластиком. На пол летели подушки из лоскутьев, ковбойские седла, взятые напрокат, трехгаллоновые стетсоновские шляпы, из которых давно уже не поят ковбойских рысаков. Все это срасталось в снимках — я взглянул в видоискатель резервной фотокамеры, — девушки улыбались, ставя остроносые сапожки на музейные седла, ребята падали на пол, взбирались по стремянке под потолок; шла работа, цыпленок проклевывался сквозь скорлупу, желтоватую, как стетсоновская шляпа из светлой замши.
Ах, как вы поскучнели, американские ребята, за последние годы! Даже не «поскучнели» — слово не то, а втянули головы в плечи. Я помню еще шумную пацифистскую заваруху шестидесятых годов: в университете штата Висконсин студенты втыкали цветочки в ружья национальным гвардейцам, а фотографы дрались телеобъективами на цепочках; в университете Кент убили четырех демонстрантов — это стало всеамериканским трауром для думающих и порядочных людей.
С правящей Америкой нельзя враждовать вполсилы — она скушала своих задумчивых бунтарей и своих волосатых бунтариков, пытавшихся совершить маленькие, частные революции, которых не бывает. Развелось множество студентов, не похожих на прежних, — их поддерживали и разводили, — подстриженных, бритых, чистящих зубы по утрам и не имеющих недозволенных мыслей, — деловых маленьких людей с большими планами. Интересно, что когда последний отряд канзасских хиппи, словно недобитое индейское племя, звеня ожерельями, ворвался прошлой осенью в зал съезда республиканской партии, Ваверс очень удивился: он не ощущал этих ребят, не видел их прежде, — рассказывал мне о них с удивлением, — о плакатах, на которых было что-то написано; Кейвин не помнит, что именно: не прочел…
Позже, дома уже, я припомнил, что неотвязная мысль о человеческом одиночестве, мысль, не отпускавшая меня во время всей поездки, пришла именно в Лоуренсе, затолпленном студентами городке.
Кейвин жил сам по себе. Планы его были предметны, обстоятельны и по-своему интересны, но был он сам по себе, и это не могло не бросаться в глаза. Мир вокруг сжался до немыслимых пределов — газеты, радио, телевидение засыпали обвалами информации, — но Кейвин был одинок, как первый из Колумбовых матросов, ступивших на американский берег. И не только он.