Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 76



— Спасибо вам, — тихо сказал Николай.

— Это тебе спасибо. Ты так говоришь и смотришь на меня... Еще ни разу у меня не было такого слушателя. А стихи все-таки пишутся не только для себя одного. Хочется с кем-то поделиться, правда же?

— Еще бы. Вы тоже когда-нибудь станете известным, Леонид Михайлович, — сказал Николай, снова принимаясь чинить столик. Он бережно поднял с пола черепок братины, положил рядом с собой.

В ответ на слова Николая я сморщился кисло, невольно припомнились мне максималистские пожелания товарищей по литературному кружку, вспомнились и мои надежды, планы — грандиозные были когда-то планы, — это еще звучал во мне голос моей юности, ему хотелось прокричать на весь мир... Но теперь-то должно быть все ясно — достаточно мощно звучит голос благоразумия. И все же что-то шевелится, ворочается там, в душе. А вдруг еще не поздно? Вот уйду из училища, и тогда начну писать. Нет, и на этот счет не обманывай себя. «Если нет рук, не поможет и круг», — сказал горшечник.

Давно это было, а будто только что. Я часто вспоминаю о знаменитом горшеле, и эта память придает мне силы. Многое увидел и понял я в эту встречу.

Я взял в руки черепок братины, зеленовато-коричневый, с острыми уголками и краями, они крошились, и я стал растирать между пальцами красноватые крошки каленой глины. Я смотрел, как Николай ремонтирует столик, даже сопит от усердия, и мне представился другой человек: память отчетливо восстанавливала прошлое до мельчайших подробностей.

Вот он, дед Матвей, сидит передо мной на кровати в засаленных зеленых галифе. На его ногах валенки. Дед налаживает самокрутку. Свет двух окон падает на его небритое лицо, апостольское, для иконы. Кожа на лбу чистая, почти без морщин, нос прямой, губы тонкие с крылатым очертанием. Зубы все на месте. На висках, слегка вдавленных в череп, седина и бледность кожи. А в глазах, еще не старческих, не замутненных глазах — лукавство и живость мысли, и мудрость, и озорство, и само собой разумеющееся, неброское чувство собственного достоинства. «Да, это я и есть, горшечник Матвей Алексеевич Чеботарев», — спокойно утверждает он всем своим видом.

Дед Матвей поджег свою самокрутку. И разговор у нас начался с табака.

— Вот ты хоть что делай, махру курю — не кашляю. Папиросы аль сигареты какие курнуть придется — задохнусь весь, грудь закладывает, а деру никакого...

Потоптался, потоптался разговор вокруг курева — замолк. В молчании дед прищуривался и словно бы невзначай поглядывал то на мое лицо, то на руки, то всего меня обсматривал: кто, откуда, что за птица. Не назойливо, не сердито, не въедливо приглядывался ко мне горшечник — расположенно, точно так же, как и себя позволял рассматривать.

А как только дед дотянул самокрутку до обмусоленного края, как только бросил чинарик к печке, как только втиснул ноги поглубже в подшитые валеночки и сказал тихонько, лишь скользнув в мою сторону взглядом: «Ну, дак показать, что ли?» — тут-то все самое главное и началось.

Дед Матвей снял с гвоздика прожженный в нескольких местах, заскорузлый брезентовый фартук, надел его и пошел в семи за горшечным станком. Я хотел помочь.

— Нет, нет. Своя ноша не тяжела, — отрубил дед.

Надо же, вот станок — так станок. Круглая колобашка вроде жернова надета на ось, которая торчит из невысокой крепкой скамейки. Ось вставляется в отверстие колобашки — и дело с концом, вся техника. Присаживайся, раскручивай, выдавливай из глины, что вздумается, что сможешь...

Вращение круга — круговращение. Сколько раз мне доводилось видеть измененный до карусельных станков-гигантов гончарный круг. Вглядываясь, бывало, на заводе в медленное круговращение многотонной детали, я и не представлял, что всему начало я встречу в избе деда Матвея, который понесет на руках свой станок от порога к кухне, будто через века понесет, с той же бережностью и чувством исполнения самого важного долга перед жизнью, как несут матери своих детей.

Внес горшечник свой станок в крошечную кухню, поставил на пол между окном и печкой, отправился снова в сени, уже за глиной. В кухне и происходило все таинство. Кухня — цех, горшечная мастерская.





Вон в углу, рядом с помойным ведром, стоят бракованные глечики, они растрескавшиеся, кривые, всякие. А над головой, поближе к черной пасти печи, неширокие доски. Там, должно быть, обсыхают готовые изделия. Вдоль окна лавка, замусоленная, в рубцах и щербинах. Только в одном месте она гладкая, будто отполированная.

Дед Матвей тут и замесил кусок глины килограммов на пять, на шесть. Уселся перед горшечным кругом на приступку — низко сел, почти что на пол. Попрыскал на свой грязный и шероховатый круг, крутнул его резко разок-другой. Остановил. Круг вращался неровно, с боем. Подпрыгивал вверх и резко опускался вниз. Тогда вот я и спросил:

— Дед Матвей, разве может такой круг сделать что-нибудь ровное?

А он мне и ответил:

— Если нет рук, не поможет и круг.

Он вминал в середину круга кусок зеленоватой глины. Сухие костистые дедовы пальцы нежно и в то же время властно обращались с податливым материалом. Они для начала старались сделать что-то вроде пепельницы или плошки. А потом горшечник взял в правую руку тряпочку, обветшалую, мягкую, обмакнул ее в воду. Левая рука резко крутнула гончарный круг и сейчас же стала вытеснять, выдавливать изнутри, от центра нехитрую пепельницу, а правая рука вместе с мокрой тряпочкой (да что я, не тряпочка это — полизеня) заскользила по наружной стенке глиняной заготовки. Гладкие, поблескивающие стенки нарождающегося сосуда начали быстро расти, вздыматься.

Радостно было видеть, как текла, слушалась, обретала смысл и формы желто-зеленая масса, как запечатлевала она не одни лишь движения пальцев, а желание фантазии, как раскручивал дед Матвей то резко, то плавно свою колобашку, притормаживая ее время от времени коленом.

И вот он вырос, горшок, глечик — внизу поуже, вверху пошире, с гладким ободком, с неглубокой вмятиной вместо носика для струи молока.

Дед Матвей гитарной, тонкой, туго натянутой струной срезал горшок под корень, бережно снял с круга, поставил на лавку, залюбовался, будто не сам все это сделал, будто он — это одно, а руки его, умение его — что-то совсем другое, само по себе, и даже странно, как это они сумели такое сработать уже в который раз. Жизнь прошла, а они знай себе делают дело. Одно и то же, одно и то же, но радости от него становится все больше, той же радости, какая приходила еще в юные годы, — радости удивляться простому своему делу, как чуду.

Да, конечно, изготовлять горшки доступно, пожалуй, любому смертному, а вот угадывать в каждом тысячном, миллионном сосуде трепетную душу новорожденного — вот это дано не всякому, с этим нужно родиться.

Да уж, если нет рук — не поможет и круг...

И вспомнил еще я, как сидели мы потом с горшечником за обеденным столом. В глиняные кружки было налито топленое молоко из глиняного, подрумяненного от печного жара глечика. А посреди стола — пузатая глиняная солонка с крупной, бурого цвета солью.

Дед Матвей крупными ломтями резал хлеб, а я оглядывал простой его дом, с бревенчатыми стенами, с фотографиями в общей рамочке, с печкой, с иконами в красном углу, и, может быть, впервые так отчетливо, ясно понял, что такое дом человека.

Вот на земле, на планете, на крошечном ее клочке стоит изба. Срубил ее человек, мужчина, мужик, глава дома и рода, срубил своими руками. Сделал он двери, чтобы входить и выходить из дому, и запоры, чтобы защитить жилье от нечистых рук. Вырезал хозяин окна, чтобы самому глядеть на мир и чтобы мир к нему заглядывал и солнышком, и звездами, и луной, и деревом. Но оконный вырез небольшой, экономный, да и зачем тут много света. Его на воле полно — выходи, разглядывай. А чтобы дом был не просто как у птицы гнездо или как у медведя берлога, чтобы радовал он глаз не одного лишь хозяина, чтобы можно было похвастать перед кем захочешь — сработал мужик незамысловатые узоры на оконных наличниках да по карнизу. Сработал мужик свой дом, где детей рожать, пироги печь, от зимы защищаться, где гостя принять, богу помолиться, песни попеть, поругаться, покурить, вытянуться на постели после трудного дня или когда срок придет...