Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 112



— Сожгла, пропади она пропадом, смешала с жаром пепел черновой. — Отошла от печи и начала вытирать стол, будто хотела стереть и след, где лежалая похоронная, и снова с боязнью взглянула на ногу. — Не болит она?

— Не болит она, — подчеркнул материнское уважение к раненной ноге.

Мать покачала головой, в мыслях отделяла обман от правды.

— Разве ты скажешь о своих болях, какие они есть? Знаю тебя хорошо. Ты увечьем хвалиться не будешь… И не обманывай, что скоро будешь ходить.

— Вот увидите. Еще и танцевать буду шивертом-вывертом.

— Вы все нас утешаете под старость, как мы вас утешаем малыми. Это тоже немного помогает, потому что сердце нас хоть и мучает, но все верой живет. А как на той неделе, когда как раз мело на дворе, что и света божьего не видно, утешала меня какая-то молодица. Вот достучалась до этого жилища, отряхнула снег и встала у дверей, как рисованная. Долго расспрашивала о тебе, душой уговаривала не верить похоронной: все они ошарашивают человека, а не все правду говорят. Поговорили вместе, погрустили вместе да и разошлись, как родня.

— Что же это за молодица была? — встрепенулся и удивился Марк.

— Будто учительница приезжая. Приветливая такая, хоть с лица грусть и не сходила.

— Учительница?

— Ну да. Тебя хорошо знает. Сама хорошенькая, темноглазая. И подарок мне под полой принесла — муки на замес. От пайка своего оторвала.

— Чудо! — Марко наморщил лоб, припоминая, какая бы это учительница могла допытываться о нем. — И вы взяли муку?

— Отказывалась, так она обижаться начала. Говорила, что через день придет на свежий хлеб. Да и не пришла. А я для нее и шикухи[5] достала, чтобы сварить вареников с урдой[6].

— Как же ее звать?

— Как? — мать поправила платок, напряженно задумалась. — Вот тебе и на: стерлось из памяти. Г олова стала, как решето — ничего не удержит.

— Может, потом припомните.

— Может и вспомню. А еще раньше новый учитель приходил, тоже очень хороший с лица и душой, Григорием звать, этого запомнила. О, уже кто-то идет.

Сверху в самом деле забухали чьи-то шаги, отозвались голоса, а в землянке заволновался ночник. Марко удобнее сел на топчане, выпрямился, чтобы людям меньше бросалось в глаза увечье. Первым на пороге появился седой, как голубь, пасечник Зиновий Петрович Гордиенко, а из-за его плеча выглядывала по-старосветски накрест зачехленная двумя платками подвижная голова Христи Гордиенчихи. Старик незаметно отдал матери рамку с сотами и сразу пошкандыбал[7] к Марку, обнял его, защекотал зеленоватой бородой, пахнущей дымом и медом.

— Ну, здоров, здоров, Марко! Слава богу, живым вернулся в свои хоромы.

— Не тю ли на тебя! — сразу же набросилась на мужа Гордиенчиха. — Теперь никто не удивится таким хоромам. Теперь счастье, когда душа хоть в каком ни есть теле нашла пристанище.

— Эт, зазвонила на Рождество, так и до Пасхи не остановишь, — отмахнулся старик рукой от жены. — Хоть здесь не тарахти, как порожняк.

— Доброго здоровьица, тетя, — с любовью и жалостью смотрит на округлое с курносинкой лицо, а перед его глазами, словно быстротечные лучезарные вагоны, аж мигают далекие года, когда в доме Гордиенко он находил и сердечную радость, и встретил свою первую любовь. — Как вы там?

— И не спрашивай, дитя. Как люди, так и мы, — протянула, вытерев об подол, руку.

Марко поцеловал ее. Христя от неожиданности аж потеряла равновесие, по привычке хотела тюкнуть на него, но сразу же запечалилась и этой же рукой потянулась к глазам.

— А когда же я, Марко, своих деточек увижу, как тебя? Когда же они вернутся из далекой стороны?



— Вернутся, глупая, если меньше будешь собирать слезы в сумку. У тебя и сейчас хватит ума открывать похороны, — оборвал ее Гордиенко… — Так же иногда плачет, Марко, что от слез десяточные рубашки тлеют.

— А он и слова не даст, ирод, сказать, росинки не даст пустить, хотя возле пчелы целый век толчется. — Гордиенчиха кулаком и глазами погрозила своему «трутню» и пошла к печи помогать матери, которой женщины незаметно передавали какие-то мисочки или хлеб, а мужчины разнодержавные бутылки, закупоренные кочанами кукурузы.

Сыны черной земли и жестокой судьбы, вечные землепашцы и списаны под «чистую» воины, великие целинные натуры, вдоль и поперек переголосованные войной, и обычные простые дядьки, в меру дипломаты, а без меры труженики, которые брели своим горем, как темным морем, подходили к Марку. Подходили в неловкой одежде, в грубой обуви, сляпанной казна из какой кожи или склеенной из трофейных автомобильных камер. Подходили с тяжелой давней тоской на лицах и с добрыми словами на устах. Потрескавшимися и жжеными, стреляными и рубленными руками обнимали мужчину и молча утешали его этими же руками.

Матери как матери, спрашивали одно и то же: не встречал ли где-то их сынов, которые стучат уже собаке-Гитлеряке в железные двери. Родители же допытывались, скоро ли закончится война, потому что если еще дальше продолжится такое безумство, то и люду на свете не останется. И только девушки не спрашивали о своих женихах, которых с каждым днем становилось все меньше и меньше — на чужих далеких землях досевалось наше наиболее дорогое зерно и любовь. И в девичьих глазах Марко видел неизъяснимую тоску, которую не передадут, наверно, и гении кисти, потому что разве можно в одних глазах вместить и черные тени войны, и муки потерь, и годами да свинцом прерванную или кровью сошедшую любовь, и самой природой, а не девичьим целомудрием едва намеченные пугливо-трогательные и тревожные признаки материнства.

Еще кто-то забухал наверху, скрипнули двери, и в подбитом тьмой косяке, как в рамке непокорный портрет, зашевелился невысокий, крупнотелый, в свитке нараспашку дед Евмен Дыбенко, за ним тенью гнулся похожий на журавля Петр Гайшук, которого в селе называли министром без портфеля. До черта умный, но по-мужицки осторожный, Гайшук, может, и дослужился бы до высоких должностей, кабы бы не имел естественного недоверия к неземледельческому хлебу и не так любил скот, особенно же волов. Наедине он им и пел, и говорил с ними, и они понимали его язык. Теперь, когда война уничтожила волов и забрала добрую частицу Петрова здоровья, он перенес свою любовь на коня, хотя от езды верхом не имел удовольствия: его длинные ступни почти всегда волочились по земле.

Из-за спины Гайшука протиснулась лукавая остробородая мордочка Максима Полатайка, тоже конюха. Он без единого слова щедро-величавым движением подал матери бутылку какого-то заморского вина с цветистой этикеткой.

— Краденное? — тихо и строго спросила мать.

— Неужели вы хотели, чтобы я в подвале самого Антонеску торговлю разводил? — удивилось и вознегодовало все лицо Максима.

— Как же оно из подвала Антонеску долежало у тебя до сегодняшнего часа?

— А вы думаете, я только одну бутылку взял себе на память об Антонеску? Для чего тогда было ездовым служить в армии?

— А что здесь: собрание или спектакль? — сразу же, еще не поздоровавшись, загремел старый Дыбенко.

— Ой молчи, Евмен, вечно ты… — как боль, встала возле мужа Евмениха, с безнадежно опущенными руками и боящимися глазами.

— Разве же я памятник, чтобы молчать? — показывается из рамок косяка. — Пропустите и меня, люди добрые, к председателю.

— К какому, дед, председателю? — удивился одноногий Василий Трымайвода, на груди которого красовались три ордена Славы и все три — за «языки». — Адресом ошиблись.

— Молчи и дыши, разведка! — старик остроглазо обвел всех взглядом, а кого-то и плечом подтолкнул, пробираясь к Марку. — Хочет, вылупок, чтобы я в таком деле ошибся! Пришел к истинному председателю — Марку Трофимовичу Бессмертному.

— Что вы, Евмен Данилович, какой я вам председатель, — удивляясь, откликнулся Марко.

— Не безымянный, не безродный и не черте что, а истинный, довоенный, который в голове и в душе имеет понятие и к земле, и к людям, и к коням, и к хлебу святому, и к рыбе в воде, и к птице в небе, и к вдове несчастной, и к сироте безродной! Что, может, вру, люди?

5

Шикуха — (шикша, вороника), водяника черноплодная; в качестве лекарственного сырья используют ягоды и молодые веточки.

6

Урда — 1. (вурда), козий сыр; 2. (гурда) — блюдо из конопляного (редко льняного) семени. Слегка поджаренные семена толкли и растирали макогоном в башке, заливали кипятком, вымешивали, чтобы получить «постное» молоко, процеживали, солили и ставили на огонь. При кипении на поверхности образовывалась желтоватая пена, которую снимали половником-шумовкой и использовали как начинку к пирогам и вареникам. Вместо семян бедные крестьяне употребляли лийкуху (отходы производства конопляного масла). Как и семенное молоко, урда вышла из употребления в начале нашего века с переходом на производство подсолнечного масла.

7

Шкандыбать — ковылять.