Страница 10 из 112
— Правду говоришь, Евмен, — первым отозвался Зиновий Гордиенко. — Марко мужчина с любовью. Помните, какая пасека была при нем?
— Пасека, пасека, — перекривил его Евмен. — Когда-то люди воск к богам в праздники носили, а теперь кое-кто к самогонщице во все дни тащит. Так какая же пасека не переведется на трясцу?
— Молчи, Евмен, молчи и дыши, — с болью попросила Евмениха.
— Сама помалкивай. Безбородько и на горе живется хорошо: глаза и макоеды от жира и самогона запухли. Так как я буду нынешнего председателя признавать? — непримиримый блик забился в глазах старого Евмена. — Не признаю его — и конец!
— А тебя же, Евмен, Безбородько хоть немного признает? — подколол Гордиенко.
— Мы с ним живем, как разные царства-государства. Я и советскою власть до двадцатого года не признавал, аж пока землю не получил, потому что разверстка была. А теперь этого ловкача Безбородько признавай! И за какую ласку или заслуги? — вызверился на Г ордиенко, — или, может, за то, что этот нерадивец совесть прогулял, как червонец, а хитрости набрал в долг? Молчишь, скука? Вот то-то оно и есть!.. Доброго здоровья, Марко.
— Добрый вечер, деда, — сердечно здоровается со стариком. — Разрешил Безбородько вам?
— Если бы только мне, то полбеды было бы. Разве же это работник? Он перед глазами — мелун[8], а за плечами — кладун[9].
Вокруг оживились лица, а Марко весело покачал головой:
— Вы, деда, ничуточку не изменились.
— Таки ничуточку. Чего же меняться деду? — притронулся красной от холода рукой к седой аккуратно подстриженной свеколке бородки, которая уместно удлиняла круглое лицо. — Я же не тот мотылек, который «ура-ура», на все трибуны вприпрыжку летел, когда же загремело — под трухлой корой куколкой притаился, а там и в гусеницу превратился. Вот какое в жизни кино бывает. А я — война не война — все время возле коней топчусь, и в рай или в ад на конях думаю добираться, потому что такая моя участь лошадиная. А все время меня элементом называют.
— За язык, деда, только за язык, — с насмешкой отозвался светлоглазый Василий Трымайвода. — Длинный он у вас.
— А ты его измерял? У меня, бесовская макитра, когда хочешь знать, ничего кургузого нет. И возраст мой длинный, и труд, и стаж, и язык. И говорит он только правду, а вы ее в резолюции не записываете. Как, Марко, не отсобачило тебе ногу? Теперь это дело не трудное: техника высокая. Что оно только будет, когда еще выше станет? Так как нога?
— Скоро на двух буду шкандыбать.
— Это дело! — обрадовался старик. — К книгам или там к портфелю хватит и головы, а к земле еще и ноги нужны. Значит, обеими будешь ходить?
— У Марка Трофимовича дела куда хуже моих, — тряхнул бело-золотистым, как зрелый хмель, чубом Василий Трымайвода. — Я один сапог пять лет буду носить, а ему надо целую пару на год.
— Ой молчи, бесчувственное чучело! — с сожалением отозвалась возле полуприкрытых дверей горячеглазая и горячеустая Варька, Василева жена. — Притарабанился же ко мне осенью; встал у плетня и в хату не заходит. Увидела его, выбежала во двор и застыла, как тело без души, и в слезы: «Ноженька моя дорогонькая, не ходить уж тебе по земле». А он, чудак, уперся спиной в плетень и хохочет: «А будешь летать по небу и со святыми играть в футбол…»
— Что-то же ей надо и там делать, — мило, с улыбкой или насмешкой над собой ответил мужчина, который никогда не мог натешиться работой: он был столяром и каретником, сапожником и бондарем, лодочником и рыбаком, слесарем и радиолюбителем, ткачом и даже костоправом, не говоря уж обо всех умениях земледельца. Кто в селе, как куколку, вошьет кровлю? Василий Трымайвода. А кто завершит, как пышные дворцы, скирды? Снова-таки он. Теперь энергичный, широкого характера Василий Трымайвода, кажется, не столько сокрушался о ноге, сколько о том, что напрасно пропадает половина его талантов.
— Хоть бы немного ниже одфугасило, — иногда жаловался Василий домашним, и туча набегала на его высокий, пополам рассеченный морщиной лоб. — Тогда сам под нее, как под пани, вырезал бы какое-никакое креслице. Ну, как не уважила она меня, не уважу и я ее: обойдется без креслица.
…Иногда, лишь в снах, Василий видел себя совсем здоровым, и тогда на его доверчивом лице всюду — и вокруг губ, и вокруг носа, и в межбровье, и вокруг глаз — начинала трепетать счастливо-недоверчивая улыбка, и это сразу же вгоняло в слезы страстную Варьку, от горячих и лихих глаз которой мало кто мог отвести взгляд.
Дед Евмен внимательнее посмотрел на Марка, потрогал его ногу, потом костыли, заметил, что сделаны они из непрочного материала, а потому надо скорее выздоравливать.
— Ты, Евмен, свои насмешки дома или в конюшне оставил бы, — не выдержала мать и собрала губы в оборку, забыв, что единственный сын старика недавно погиб в Словакии.
— Какие же это, женщина добрая, насмешки? — с удивлением пожал плечами дед Евмен. — Я хочу, чтобы твой Марко сразу выздоравливал и брался за председательство. Потому что это мужчина приехал к нам! Он колхозную кладовую не сделает своей хижиной и с человеком не поздоровается матюгом.
— Эта песня хороша — начинай сначала. Ну чего ты прицепился, неугомонный, с тем председательством? Мало тебе одного Безбородько? — уже совсем возмутилась мать.
— Эге, если бы он один, хулитель, был! — На белковатых глазах старика зашевелились колючие искорки. — Одного шелягового[10] правителя, куда ни шло, можем и водкой по уши залить, и раскормить, как свинью. А вот все его кодло, увидишь, пустит нас с сумами по миру. Ты этого хочешь?
— Эт, ничего я не хочу, только не болтай лишнего, не забивай мне баки в такой праздничный день.
— Ох и умные твои баки, как у Николая Второго.
— А чтоб тебе всячина, уже и до царя добрался, — сразу повеселела мать.
— Я весь век к правителям добираюсь, а они ко мне, так пока что и живем. А ты что-то свои воспоминания на очень осторожное сито начинаешь пересевать! — с полным пренебрежением отвернул надувшееся лицо от Анны. — Тебе же, Марко, хоть бы ты и без ног был, все равно придется председательствовать. Вот и принимай задаток! — бережно вытянул аж из-под рубашки какую-то истрепанную и потемневшую от времени или ненастья книгу.
Она напомнила Марку что-то далекое и родное, и сердце, опережая ум, ускорило свои перебои.
— Что это, деда?
— Не узнаешь?
— Узнаю и не узнаю.
— Довоенный список нашего села, — печаль прокатилась глазами старика. — Помнишь?
— Помню. — Марко, волнуясь, взял книгу. — Где же вы ее раздобыли?
— В конторе, когда немцы входили в село. Уже только ветер играл ею, поднимал вверх всех вписанных людей и швырял, куда хотел. И страшно, и больно мне тогда стало. Беру ее в руки, а она и в руках трепещет, как птица… Так и оказалась у меня… Надо же, чтобы какой-нибудь дурак списки сохранил, а потом заглядывал и сокрушался над ними, куда какая душа залетела.
В землянке сразу стало тихо. Дыхание прошлых лет прошлось по всем лицам, вспомнилось, что нет уже на земле многих людей, которые были в этих списках. Марко взял книжку, перелистал первые две страницы, и старые, выцветшие буквы глянули на него живыми человеческими глазами.
— Антоненко Федот Владимирович…
— Под Сталинградом в танке сгорел. Ордена расплавились на груди, — сразу окаменело доброе лицо Василия Трымайводы.
— Бакун Михаил Тимофеевич.
— На Букринском плацдарме героем стал. Теперь в Саксонии командует артиллерийской бригадой. Если очень захочет, выскочит в генералы.
— Вовк…
— Был и остался волком. Убежал, как полицай, бесследно. Убегая, проклинал свою судьбу. А разве же она виновата?
— Геращенко Максим Данилович.
— Связист в артиллерии. Пишет: столько размотал по разным НП и огневых кабеля, что хватило бы обмотать вдоль и поперек всю землю. Наверное, врет.
8
Мелун — смысл улавливается из контекста; но если брать melun (турец.), то — проклятый, окаянный, гнусный.
9
Кладун — возможно, от слова «класть» — в значении «убивать», «разрушать».
10
Шеляговый — от «шеляг» — старинная мелкая монета в Польше, копеечный.