Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 112



— Что, до сих пор порядка не знаешь? Раненный не из нашей армии. Везите в свой госпиталь.

Девушка растерялась, безнадежно опустила руки, и слезы сами покатились на шинель.

— Чего ревешь, недотепа!? — рассердился начальник госпиталя. — В куклы бы еще дома играла, а она на фронт побежала. Добровольно же пошла?

— Добровольно, — виновато всхлипнула девушка, притихла и вдруг не она, а слова ее зарыдали: — Что же я в тот госпиталь довезу? Одно тело без души? И полковник Горюнов приказал под расписку передать вам, — беспомощно и упрямо, как колосок в росе, клонилась и выправлялась девичья фигура.

— Полковник Горюнов? — почтительно переспросил начальник. — Кто же этот боец? — кивнул на телегу.

— Бессмертный.

— Какая хорошая фамилия! — подобрели слова и лицо начальника госпиталя. Длинным, как у пианиста, пальцем он подозвал двух санитаров, показал им на Бессмертного:

— На стол!

Санитары подошли к телеге, на миг настороженно обернулись, прислушиваясь к западу. Колеса войны уже громыхали недалеко от госпиталя.

— Да, — глубокомысленно сказал один.

— Бывает, — согласился второй и вздохнул.

— Не слоняйтесь! — подогнал их начальник госпиталя.

Санитары положи на носилки Бессмертного и понесли в подземелье, которое ругалось, стонало, плакало, командовало и задыхалось в испарениях лекарства, крови, земли.

— Роза, Роза, я Лилия! — вызывал кого-то из дали раненный радист. — Как слышно? Прием… Роза, Роза!..

— Пошел ты к чертовой матери вместе со всеми своими цветочками. Ой, болит.

— Что болит?

— Нога болит.

— А где же она?

— Нет. В окопе осталась, а здесь болит…

Кто-то рванул Марка за ногу, потом за другую и удивился:

— Вы посмотрите на этого новичка — у него вместо онуч разодранный эсэсовский флаг.

«Топчу фашизм!.. Топчу кривду!», — хотел сказать Марко, но слова его были такими слабыми, что не могли раскрыть губ.

Марка снова подхватили чьи-то руки, куда-то понесли и положили на что-то холодное. Он ощутил, как на него наложила приторно-едкую маску, и понял, что лежит на операционном столе. Но его охватила такая слабость, что впервые за всю войну подумал о смерти. И после этого перед ним качнулись, расходясь в разные стороны, две дороги. Одна, осветленная, бежала в родное село, к ней примыкали головастые подсолнечники и его хата-белянка, а вторая, серая, мглистая, погружалась в мрак.

«Эта первая — на жизнь, а вторая — на смерть», — понял Марк, стараясь как-то не замечать той второй дороги. Но видения чередовались — их нельзя было перехитрить. Вдруг все вздрогнуло от взрыва. Рушась, ухнула земля, послышались вскрики, а потом кто-то крякнул:

— Хирурга, хирурга выноси?

Густые горячие волны, обдавая Марка, начали безумно накручиваться на него и растягивать все тело. С этим невыносимым ощущением он куда-то провалился, но со временем начал всплывать или выходить из небытия. Он услышал, как кто-то, крадучись, подошел и встал у его ног. Марко раскрыл глаза, холодея: на фоне тьмы, как на громадном рентгеновском снимке, увидел смерть. Она была точь-в-точь такая, какой знал ее из старинных сказок, из рисунков или сновидений.



Смерть отделилась от своего рентгеновского снимка, взглянула на Марка и устало, без угрозы сказала:

— Теперь уж, Марко Проклятый, настал твой смертный час.

— Врешь, костлявая! — не испугался — возмутился Марк.

Сверхчеловеческим усилием он поднялся со стола, слабыми ногами встал на землю и сжал кулаки, готовясь драться до последнего дыхания.

Но смерть не бросилась на него, а изумленно спросила:

— Почему же я вру?

— Потому что я не проклятый… Это давно, еще до революции, так дразнили мой бедный обездоленный род и меня. Тогда мы были прокляты… И время мое не вышло, потому что я еще не напахался, не насеялся, не налюбовался землей, не нажился.

— Это все правда, — согласилась смерть. — Но тебе нечем жить.

— И снова ты врешь — у меня все есть, чтобы жить.

— Все? А где ты возьмешь кровь для своего сердца?

— Ее дадут мне братья.

— У тебя их уже нет. Разве забыл, что я всех троих забрала на кладбище?

— Этого не забывают. Ты забрала троих, а у меня их тысячи, братьев, — по вере, по совести, по любви. Я с ними, они — со мной, и у нас одна кровь, одна жизнь… Пошла вон от нас! — Марко, пронизывая глазами глазницы смерти, поднял на нее кулаки.

И смерть скисла, отступила назад, вошла в свой снимок и исчезла.

Перед Марковыми глазами снова появилось две дороги. На той, ведущей через всю землю к его хате, сверкнуло солнце, и на его сияние поворачивали и поворачивали золотые головы усеянные росой и пчелами подсолнечники. А на другой дороге качнулся мертвый туман.

Марко, теряя сознание, качаясь, падая и снова поднимаясь, как мог, пошел к подсолнечникам. Они увидели его, закачались, здороваясь с ним. Он дошел-таки до золотого поля и уже должен был упасть, но подсолнечники шершавыми хлеборобскими руками поддержали его, как он когда-то в непогоду поддерживал их род. И теперь между ними он тоже был похож на изуродованный, с вывороченными корнями подсолнечник, которому по всем правилам и законами надо было бы умереть, но который своими законами держался за жизнь.

I

У нас только в марте после вьюги бывают те неожиданно удивительные дни, когда, широко просыпаясь от сна, природа каким-то одним страстно-волшебным завершением так соединяет землю и небо, как даже бог не мог соединить душу и тело.

Посмотришь о такой поре на небо, нарисованное, по самые венцы заваленное лебедиными облаками, сквозь которые пробивается голубизна, посмотришь на землю милую, свежо-свежо занесенную мягким, с солнечной росой снегом, который позванивает первыми голубыми ручьями, — и не знаешь, где начинается и где заканчивается белая неистребимая вселенная и где ты находишься в ней.

Так теперь и Марко Бессмертный не знал, выныривая из волн тревожного и дурманящего полузабытья.

Хмельной, с прохладой, барвинковый цвет, цвет ранней и зрелой весны, с размаха ударил крылом ему под веки и выбил несколько слезинок, которые, как прицепленные, закачались на темной основе опущенных ресниц. От неожиданности Марко на миг прикрыл глаза рубцами скрепленной и склепанной, но уже отбеленной в госпитале руки, отогнал ею остатки полузабытья, встал на санях и радостно, как-то заговорщически-хитровато, бросил улыбку в пучки морщин под глазами и в задиристую от естественной неровности подковку усов. А разве же не было чему радоваться человеку?

Перед собой он видел не пропитанные кровью бинты и не мертвенно-стерильные стены госпиталя, до кирпича и цемента пропахшие медициной, а титаническую безмерность снегов и облаков, из которых в предчувствии весны высекалась, выплескивалась, вырывалась, колобродила и лепетала в стремительных поисках новых форм подрисованная просинь. Теперь ничего мелкого не было и не хотело быть в природе — все разрасталось само по себе, отдельные тучи перегибались, заплывали за край земли, как неоткрытые материки, и даже невидимое солнце таки выхватывало из далей целые участки освоенной земли, из небесных ковшей проливало на них кипень всколоченного серебра и все это озерами перегоняло под все части света.

Марко сначала даже не поверил, что он живым и наполовину здоровым въезжает в глубину творения такой красоты. Вот когда он умирал, к нему всегда приходили не грязь и кровь войны, а наплывала в буйной праздничной обновке земля. И Марко сквозь все свои боли предупредительно, беспомощно и жадно присматривался к ней, присматривался даже крепко закрытыми глазами, потому что, и умирая, он оставался земледельцем.

И земля тогда тоже смотрела на него, как живая, и угадывала его желания.

Он хотел видеть вишневое цветение, и перед ним, прямо на знакомых и незнакомых улицах, на весенних плесах и заводях, даже на бесплодной, проржавленной передовой зацветали, по-братски прислоняясь плечом к плечу, краснокорые, в веснушках вишняки. Он вспоминал леса — и они, высвобождая ноги от покореженной колючей проволоки, а корни от смертоносной минной начинки, подходили к нему со своими мудрыми целебными травами, с добрыми стаями птиц, которые пением проклевывали ночь, с теми пугливыми и милыми зайчатами, о которых он еще в первой группе пел: