Страница 9 из 73
Часто он помогал матери носить из хранилища тяжелые стопки журналов и книг. Иногда корифеи обращались к нему с полушутливыми разговорами, он с радостью внимал и впитывал в себя каждое слово. Естествознание как метод восприятия мира было его стихией. Он умел наблюдать и сам был замечен. Так составились его первые научные связи.
К чему упоминать, что ему была доступна лучшая, самая современная литература, которая только была в стране. Но к чести его нужно отметить, что семена учения падали на благодатную почву. И выпускник лучшего в стране медицинского вуза Славик Серов получил прекрасное классическое образование не только потому, что аккуратно посещал все лекции и практические занятия, а скорее потому, что повседневно жил в хранилище медицинских книг, впитывая знания, как юный зеленый мох пьет дождевую влагу со скал.
Он не был застенчив. Держался спокойно, был аккуратен в одежде, на занятия ходил в накрахмаленном и тщательно отутюженном халате, в безупречно чистой рубашке и в галстуке. И когда он, не боясь за предстоящие экзамены и зачеты, вступал с преподавателями в научные дискуссии, некоторые считали его выскочкой, другие — ученым занудой, а отдельные девичьи сердца замирали в предвкушении сладкого восторга. Но он разводил дискуссии не для того, чтобы прослыть самым умным, очаровать девушку или уесть преподавателя. Он хотел стать специалистом. Он хотел взять от института все, что только возможно. При этом он был безусловно честен, и многие знали, что могут на него положиться.
Природа вовсе не обидела его внешностью. У него было тонкое лицо, умные глаза, светло-русые волосы, прямой нос. По недостаток заключался в том, что двадцать лет назад выражение его лица было постоянно ужасно серьезно. Он не мог беззаботно смеяться. Он не позволял себе никакой сентиментальности. Он никогда не расслаблялся в кругу друзей. Он, наверное, вполне мог убить того, кто посмел бы над ним посмеяться. С огромным напряжением все институтские годы он таскал за собой тяжкий комплекс неполноценности от скудности своей материальной жизни. Другие, смеясь, не стесняясь, открыто считали копейки на обед в институтской столовой, занимали до стипендии по рублю, рассказывали, как грузили мешки на вокзалах, он же всегда хранил непроницаемое молчание. Никто никогда не слышал от него разговоров о деньгах. Почти никто, кроме друга Валерки, не знал, как и где он живет.
Если бы кто-нибудь знал, как он ненавидел их с матерью бедность! Темную комнатенку в коммунальной квартире, где он провел детство. Как мучительно он любил свою мать, всегда выглядевшую испуганной, одинокой, несчастной. А потом вдруг, учась уже на пятом курсе, ни с того ни с сего стал на нее ужасно злиться. Его стали стеснять обожающие глаза матери. Они всюду с маниакальной настойчивостью следовали за ним.
«Оставь меня в покое!» — хотелось кричать ему. А мать его ни о чем и не спрашивала. Она молча обожала его. Его же раздражало, что она двигалась по комнате тихо, как мышь, то боясь его разбудить, то боясь ему помешать.
Он ненавидел нищенскую обстановку, свой единственный костюм, деньги на который он заработал сам, сбивая в кровь тонкие руки в строительном отряде. Он чувствовал себя виноватым, видя, как мать стареет и угасает, будто отдавая ему по мере его взросления свои жизненные соки, но ничего не мог поделать со своим раздражением. Ему даже казалось, что, будь мать алкоголичкой, какой-нибудь легкомысленной птахой, нисколько не заботящейся о нем, ему было бы с ней легче. А пока, возвращаясь из института и глотая сиротский обед — в котором мясо было только два раза в неделю и то только для него, — ему было невыносимо думать, что мать сама мясо не ела. Она объясняла это то постом, то советами доктора, но он-то знал, что все эти советы — от бедности. Он злился сам на себя, что не мог ничего изменить, но учеба в институте была такой плотной, такой насыщенной, что работать дополнительно он смог только после четвертого курса, да и все заработанные на полставки деньги мать тратила на его одежду. Он и сам понимал, что главное пока — не работа, что трудности эти временные и они пройдут. Главное было стать специалистом. И он, стиснув зубы, ждал окончания института. Наблюдая жизнь беспечных однокурсников из благополучных семей, он считал бесполезным пенять на изначально заложенную несправедливость при самом уже появлении ребенка на свет. После изучения психиатрии Славик понял — мать раздражала его довлеющим над ней комплексом вины за то, что он явился на свет без отца, от матери-одиночки, за то, что она не может ему дать того, что другие дают своим детям. Его мать вообще была сиротой и воспитывалась в детдоме. Поддержки у нее не было никакой и нигде. И хотя она всегда утверждала, что он — единственный источник радости в ее жизни, ему хотелось бы избавить ее от себя, от чувства беспомощности и постоянного страха за него. Вместе с тем он понимал, что по большому счету несправедлив, что у него была беззаветная любовь матери, которой другие были лишены. Но при этом ему было странно сознавать, что любовь, чувство, которым все привыкли восхищаться, превозносить до небес, оказывалась на деле каким-то занудством. Беспомощные, а под конец еще и слезящиеся глаза матери постоянно преследовали его, и как человек по натуре не злой он не мог причинять матери дополнительные страдания. Поэтому он всегда приходил домой ночевать; если задерживался, то звонил ей на работу, а вечерами, сидя за учебниками, наблюдая, как она ему вяжет очередной некрасивый шарф или свитер, он иногда рассказывал ей какие-нибудь медицинские байки и видел — она была от этого счастлива. Но его это все тяготило и раздражало. Иногда ему даже хотелось, чтобы у них в комнате появился наконец какой-нибудь мужик, с которым он мог бы выкурить пару крепких сигарет и тяпнуть водки. Но мать и слышать об этом не хотела.
— Мне никто не нужен, кроме тебя! — говорила она. — Ведь ты у меня такой красивый, умный, замечательный! — Она робко протягивала руку, чтобы погладить его по голове, а он инстинктивно вывертывался. Ему было неприятно прикосновение ее сухой, шершавой от дешевого мыла, дрожащей руки. Поэтому, чтобы скорее встать на ноги, он проявлял в учебе бешеное рвение. В общем, как отметили бы все без исключения служители самых разных религиозных культов, Славик Серов с детства был непомерно горд.
В него влюбилась его однокурсница — редкостная красавица, натуральная блондинка с ангельскими глазами, первая модница курса, умом, к сожалению, обыкновенная посредственность. Внешность его ослепила. Роман был скоропалителен. Заявление в ЗАГС было подано без знакомства с родителями. Тогда молодые люди предпочитали сами решать, на ком им жениться и за кого выходить замуж. Свою ошибку он понял уже на следующий день после шумной свадьбы, устроенной в «Праге» высокопоставленным тестем. У Лилькиного чиновного отца (Лиля — так звали его избранницу) живот был таких размеров, что Славику пришла в голову странная мысль: «Если бы этот живот чем-нибудь проткнуть, из него воздух бы выходил с шипением, как из воздушного шара». Лильку он решил забрать из семьи родителей или по крайней мере, так как забрать жену оказалось некуда, установить такой порядок, чтобы молодые хоть и в одной квартире со старыми, но жили как бы отдельно.
Его наивная мама-библиотекарша пригласила новых родственников посидеть у них дома в скромной, уютной обстановке. Новые родственники недоуменно переглядывались, с трудом размещаясь в их нищенской, длинной, как пенал, комнатенке. И, подразумевая только одну возможную причину такой скоропалительной свадьбы, тут же переводили пристальные взгляды на девственно-плоский живот невесты. Мещане, они не понимали, что Славика Серова подвигла на этот брак вовсе не случайная беременность невесты, которая, кстати, случилась только на третий год их совместной жизни, а, напротив, ее ангельская чистота. Потом, через несколько лет, правда, Славик уже издевательски звал жену по-латински — «табула раса», что в переводе означало «чистая доска». Лиля в институте училась неважно, к латинским пословицам, поговоркам и крылатым выражениям пристрастия не имела, и поэтому ей хотелось думать, что муж ее называет чем-то вроде «невинной розы».