Страница 46 из 111
— Могу, милостивица наша, великая государыня-матушка, — отвечал Тума, стукаясь лбом о пол как заведённый.
— Коли бы явились на Москве, да стали табором у монастыря, да били челом мне на царство, я бы к вам вышла и с общего согласия стала бы сызнова править. При мне бы вы стали бы вновь надворной пехотою, и я вас бы блюла яко своё войско верное.
— Пойду и всем объявлю твою волю, великая государыня, милостивица наша, — бормотал Тума, всё ещё не поднимаясь с колен.
— Ну ступай, объяви братии своей мою державную волю! — с блеском в глазах произнесла Софья, и бледные щёки её зарумянились. — Ступай, ступай, да не медли.
Тума медленно поднялся, Софья протянула ему свою руку, и он припал к ней, чмокая, словно младенец.
— Довольно тебе, ступай же!
Постельница Акулина уже была наготове. Она проводила стрельца к потаённой калитке. Она была отворена, солдат возле неё не было.
— Ступай с миром, да не медли. — И, видя, что Тума опасливо оглядывается, прибавила со смешком:
— Не бойсь, они купленные.
Тума бросил прощальный взгляд на замшелые стены и башни да сияющие купола, отражающиеся в воде озерца, подступавшего почти к самым стенам — вероятно, отводка из Москвы-реки. Стайка уток пролетела над его головой и плавно опустилась на воду, всколебав её поверхность. Никак не думал он, что всё это видит в последний раз.
За ним охотились, как за всеми бунтовщиками. И после сражения под монастырём, когда стрельцам пришлось в панике бежать с поля боя, он вознамерился пробраться к Москве. Шапку свою он потерял, но ничуть не жалел об этом. О шапке ли жалеть, когда сама голова в опасности.
Пробирался он без дорог, тропами, с двумя однополчанами. Шли по большей части ночью, а днём отлёживались в потаённых местах, чаще всего в лесу. Однажды стая волков окружила их, еле отбились, в другой рэп медведица с медвежатами чуть не напала ни них.
На четвёртый день донёсся до них призывный звон московских колоколов. Воздух гудел, временами пел. Они приободрились, присели у ручья, обмылись, напились. Уж который день у них во рту маковой росинки не было, кроме плодов лесных. Глянули на своё отражение и ахнули: зверье. Пооборвались, извалялись.
— Стоит ли в таковом виде пробираться? — спросил Васька своих спутников. И сам себе ответил: — А-а-а, семь бед — один ответ. Пошли!
У Рогожской заставы их и взяли. Повязали и повезли, связанных по рукам и по ногам, на телеге в Преображенское. А там уже ждали в приказной избе. Большая изба была со многими отделениями-кагорами. В одной допрос вели, в другой щипцы в горне калили — для пытки огнём, а в третьей — дыба, а рядом колесо.
Крик и стон стояли в избе, воняло жареной человечиной, тяжким духом мучительства. А за стенами, за городьбой, окружавшей приказ, вопль воздымался.
Там жёны и девки стрельцов вопили, прибредшие сюда со всей Москвы порыдать, проститься. Кормильцев ведь смертной муке предают. А им как быть? Как быть стрельчихе Насте, у которой дюжина детишек мал-мала меньше?
Слышали они крики и стоны пытаемых и тысячеусто подхватывали их. Солдатам велено было отогнать их. Да где там! Прилепились, приклеились к городьбе — не отодрать.
Оставили. А уж кое-где вдоль дороги стали воздвигать виселицы и близ потешной крепости лобное место соорудили. Поначалу приговорили их четвертовать, потом решили казнить отсечением головы.
Розыск был поспешен. Но и в поспешности казнить смертию Шеин порешил 122, а 140 осуждены были на битье кнутом.
Везли их в телегах, под многолюдьем солдатским. За ними с воем и плачем бежали простоволосые стрельчихи, дети, кое-где брели престарелые родители поглядеть, как станут казнить их любезных чад.
Страсть, страсть. Казалось, сам воздух, всё, что росло и стояло под небом: избы, церкви, деревья, кусты, скотина, — всё-всё отзывалось горем и его звучанием. Стонала земля, впитывая кровь.
Кровищу великую!
В эти дни боярин Алексей Семёнов сын Шеин стал первым генералиссимусом на Руси. Приговорила Боярская дума.
Глава тринадцатая
ЦАРЬ-ГОСУДАРЬ СОБСТВЕННОЙ ПЕРСОНОЮ
Зато и я посмеюсь вашей погибели,
порадуюсь, когда придёт на вас ужас;
когда придёт на вас ужас, как буря,
и беда, как вихрь, принесётся на вас,
тогда постигнет вас скорбь и теснота.
Был царём благочестивым, поехал за море,
а вместо него вернулся жидовин от колене Данова,
сиречь Антихрист. И когда он приехал в Русское царство,
царицу заточил в монастырь, царевича убил,
а сам женился на люторке и немцами всю Русь заполонил,
патриарха уничтожил, вместо него жидовский синедрион учредил,
еже есть духовный синод.
Минула экзекуция, после неё в живых осталось 1987 стрельцов, развезли их, скованных по рукам и по ногам, по монастырям и острогам. И снова на Москве воцарилась тишь да гладь. Умолкли вопли, стон и плач.
А царь и великий государь Пётр Алексеевич в глубокой тайности садился в карету. Тайность была не только от придворных императора Леопольда и от венцев, но и от своих, посольских.
Не в Венецию царь держал путь, а в Россию. На хозяйстве же оставил Возницына и многих с ним. А с немногими — Лефортом и Головиным, при Меншикове и Шафирове — понёсся на север.
Именно что понёсся. Не успевали переменять лошадей. За три дня триста вёрст! Передохнули только на четвёртый день. И то потому, что от Возницына из Вены прискакал курьер с известием о том, что бунт стрельцов подавлен.
— Ну что делать-то будем? — ни к кому в отдельности не обращаясь, молвил Пётр. — Может, в Венецию повернём?
— Это как твоё величество повелит, — отозвался Лефорт. Но Пётр уже принял решение:
— Ни боже мой! Следуем неторопко к Москве, а по пути заедем к курфюрсту и королю Августу. Давно мне охота с ним свидеться, попытать, каков он. Сказывают, сильно сильный. Попытаем. Однако корень стрелецкий, полагаю, не выдернут. Князь-кесарь мне сию радость доставил. Ко прибытию моему. Ужо я доставлю!..
Последние слова не произнёс, а грозно проворчал. И все поняли: расправа со стрельцами будет жестокой. Они в памяти царя сидят вечной занозой, и поистине царским усилием он вырвет её.
Старинный Краков приковал его к себе. Он был основан тысячу лет назад, и всё источало аромат древности: и Ягеллонский университет, один из первых в Европе, и Мариацкий костёл с гробницами польских королей, и Арсенал — суровая крепость над Вислой. Но все были очарованы Сукенницей: дворец — иначе не скажешь — цеха суконщиков. И ещё королевским замком, хотя Сукенница произвела большее впечатление. Побывали, конечно, и у сукновалов — тамошнее сукно славилось.
Но более всего Петра увлекли соляные шахты. Триста тридцать три ступеньки вели вглубь земли. Странно — холод не был ощутим. Может, причиной тому был какой-то особенный воздух, расширявший лёгкие. В сияющей толще каменной соли словно затаились духи этих мест: они то подмигивали, то улыбались, то гримасничали...
— Нешто так в Соли Камской? — спросил Пётр Головина, побывавшего там.
— Не столь глубоко, но столь же целебно, — отвечал Головин, по обыкновению, кратко и деловито.
— Сколь много и у нас чудес, — вздохнул Пётр, — но миру оные не явлены.
— А ещё сколь много надобно открыть, — подхватил Фёдор, — с тобою, государь, многое откроется. Твоим радением.
— Ужо не помедлю, — отвечал довольный Пётр. Он радовался тому, что ближние видят его предназначение, ценят его труды.
— Охота здесь заночевать, — обратился он к бергмейстеру, сопровождавшему его со свитой и дававшему объяснения.
— Нет ничего легче, — отвечал тот, — у нас тут спят иной раз десять—двенадцать персон, у которых дыхание спирает. Залы наши просторны, тут и балы с музыкой случаются.