Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 111



Когда читал это Зорин, нашла на князя икота. С чего бы это — со страху либо с умиления? Да нет, потом он понял: Зорин потребовал, чтобы боярин Шеин зачёл сие челобитье перед всем своим войском.

   — Сие не можно, — наконец выговорил князь. — Ик... ик... сие не можно, — повторил он.

Дело заваривалось круто. Францко Лефортка — первейший друг царя, а на него падает обличение. Это всё равно что обличать самого царя. Это злокозненный умысел, это государственная измена, это ниспровержение власти и закона. Ясное дело: всякие переговоры не то что бесцельны — они опасны. Тут должны говорить не люди, а пушки.

Повелено было служить молебен за победу над супостатами. Протоиерей Акинфий заколебался было:

   — Господине, как же так, то есть не супостаты, а русские воины. Заблудшие овцы. Их надобно пасти добрым словом, увещанием.

   — Какое такое увещание, отец Акинфий! То бунтовщики. Восстали они противу государя! Нет им пощады! — совсем уж вызверился Шеин. — Служи как сказано, и всё тут!

Делать нечего. Вышел протоиерей с причтом и хоругвями к растянувшемуся в поле войску, взошёл на дровяной помост и слабым голосом провозгласил:

   — Крепость и держава мужественная, буди твоим людям пренепорочнам, сила и оружие и меч обоюдоострый супротивные полки да посечёт... Но стена неразрушимая и непобедимая стойте противу супостатов, лютых и безбожных шатания...

И вдруг осёкся. Всё это вылетало из уст его как бы само собой, а тут нежданно вмешалось сознание... Какие же они безбожные? Все возросли в лоне православной церкви, все крещёные и свято обряды чтущие. Нет, это не те слова! А какие те? Он совершенно запутался и не знал как быть.

А тут ещё отец дьякон, маша кадилом, громко возглашает:

   — Господу помолимся! — Шепчет: — Ну же, отче, ну же. Эвон уж и воевода спешит к нам, недоумевает...

Шеин скорыми шагами приблизился к протоиерею и начал укоризненно:

   — В людях смущение. Что это вы, отец Акинфий, запнулись? Или вам квасу испить надоть?

Отец Акинфий не отвечал. Лицо его то багровело, то остывало. Наконец он очнулся и хрипло продолжил первое, что пришло ему в память:

   — Отче щедрот, пристанище милосердия! Человеколюбия неистощимый источник! Гордым противляйся, смиренным же дай благодать. Его же державою содержится вся тварь...

«Господи, что это я? — испугался он. — Куда это меня занесло? » На мгновение он замолк, но потом память подхватилась и стала выдавать ему всё, что лежало сверху:

   — Боже истинный, благоприимным и милосердным оком призри на люди твоя согрешившия и отчаявшия, и ниспошли на ны милости твоя богатыя, пощади наследие твоё...

Он снова споткнулся: перед глазами стояла какая-то муть.

«Кто меня слышит?» — вдруг с отчаянием подумал он.

Над ним был не купол храма, а голубой бескрайний купол неба, а перистые облака напоминали крылья ангелов в полёте. Перед ним колыхалась людская шеренга.

Близ него топтался причт с недоуменными лицами. Верно, решили: жар в голову вдарил, вот батюшка наш и сбился с панталыку. Замешательство продолжалось не более минуты. Затем отец протоиерей воспрянул и жиденьким голосом повёл службу к окончанию:

   — И даровай им за преимущую благость и долготерпение их победу над беззакония и согрешения, полное одоление над супостатом. Прийми и наши молитвы со благоволением и кротости, яко с нами твоими непотребными рабы. Во имя отца и сына и святого духа, ныне и присно и во веки веков, аминь!

   — Аминь! — нестройно отозвались пономарь и псаломщик, но их всех покрыл густой бас дьякона, раскатившийся над головами:

   — А-а-минь!

   — На колени, на колени! — заорал князь, стоявший перед строем.

И солдаты бухнулись на колени.



В это же время в стрелецком стане их священник служил молитву «На одоление». И тоже косноязычил, тоже колебался. Но у него колебания были другого рода. Он понимал, что идёт против закона, против власти государя. Понимал, что благословляет на бунт против верховной власти. Простится ли ему это? Не расстригут ли его, если победа останется на стороне московского войска? О том, что он благословлял стрельцов на бунт, непременно проведают от тех же стрельцов-перемётчиков.

Однако ходу назад не было. Откажись он, стрельцы мигом расправятся с ним. И он бубнил привычные слова перед строем, и стрельцы пали на колена, когда притч поаминил, и закрестились кто во что горазд.

Воевода Шеин не терял надежды на покаяние бунтовщиков и с этой целью послал к ним сержанта Афанасьева с предупреждением о том, что повелит открыть огонь из пушек, если они не покорятся.

Афанасьев стращал их всяко: и что пушкари стоят у пушек с зажжёнными фитилями, и что пушки заряжены и ядрами, и бомбами, и что стрельцы потерпят великий урон.

Но стрельцы были тверды в своём безумстве. Их ободрял всё тот же десятник Зорин.

   — Видали мы и пушки, нюхнули и пороху, бывали под ядрами и бомбами, а всё ж устояли на службе его царского величества, устоим и теперь. Так и передай боярину, коли спросит.

   — Ну Бог с вами. На верную погибель идёте! — крикнул Афанасьев.

   — Истинно молвил: Бог с нами. А с вами непотребный Францко Лефортка, — дерзко отвечали стрельцы. Афанасьев вернулся и доложил:

   — Упёрты, боярин, истинно говорю.

   — А кто там в заводчиках? — стал было допытываться Шеин. Но сержант пожал плечами: откуда ему знать.

   — Пальнём над головами, может, образумятся, — решил воевода и приказал: — Пали, братцы, поверху!

И поднёс к глазам зрительную трубку. То, что он увидел, поразило его и вместе с тем придало ему решимости. Стрельцы стали распускать знамёна. А иные стали кидать вверх свои горлатные шапки, с которыми не расставались, несмотря на жару. В их рядах не видно было смущения. Тогда Алексей Семёнович Шеин ожесточился.

   — Бей прямой наводкой! — приказал он бомбардиру Елисееву. Грохнул залп. Боярин приложил к глазу трубку. И довольно ухмыльнулся: в стрелецком войске началась паника. Передние кинулись бежать, сминая задних. На траве, мгновенно заалевшей, одни корчились в муках, другие лежали недвижно. Рядом валялись пищали, пики, секиры.

   — Всё! Им конец! — провозгласил он. — Конницу вперёд! Тесни, забирай в полон!

Но не всё оказалось так гладко. Иные стрельцы, опомнившись, открыли огонь из пищалей. Вот пал один солдат, пал другой.

Продвижение вперёд замедлилось. Замешательство в рядах царского войска длилось, впрочем, недолго. Победа была явственна: массы врага обратились в бегство. И куда девалась словесная удаль, решимость во что бы то ни стало быть на Москве?!

Кавалерия нагнала бунтовщиков. Все они стремились укрыться за стенами монастыря. Но архимандрит приказал не отворять ворота — они были на крепком запоре.

Тут, у ворот, многих и повязали. Остальных переловили в поле, в лесу. К вечеру всё было кончено. Шеин приказал составить рапорт.

Стрельцов было побито насмерть пятнадцать, и тридцать восемь всё ещё мучились в смертных корчах. Выхаживать их было некому, да никто и не собирался. Они были отданы на попечение сердобольных монахов. У западной стены, под навесом был устроен лазарет. На досках настелили соломы, и там, где жевали сено монастырские лошади, положили раненых. Среди них, правда, особняком, поместился один солдат из шеинова воинства. Он был ранен смертельно пищальною пулей. Над ним склонились двое его однополчан: один стремился обнажить его грудь, другой тщетно пытался закрыть кровоточащую рану какой-то тряпицей.

   — Отходит, — пробормотал он, — вестимо отходит, — и стал торопливо крестить умирающего.

   — Попа бы сюда, — буркнул второй. — Их тута немерено, отчего не идут?

   — Начальство не велело. Пущай-де мрут без покаяния.

Ни докторов, ни фельдшеров не было в заводе. В монастыре лечились травами и заговорами. Прибрело четверо чернецов. Не для того чтобы пользовать раненых, а с целью читать над ними молитвы.

Солдат перестал стонать и затих.