Страница 40 из 111
Он успел проведать Русь. Она спала глубоким сном. Он намеревался пробудить её, встряхнуть, явить миру её дремлющую силу, её могущество. Вывести её наконец на мировую дорогу, дабы народы вздрогнули и преклонились. Он, Пётр, чувствовал в себе великанскую мощь — это всё было от молодости и живой энергии, накопившейся в нём и искавшей выхода, от неистощимой любознательности, которая будет вести его по жизни, от благого желания всё улучшить, видеть родную землю богатой и изобильной, подобной только что виденному Английскому острову.
Он говорил об этих своих сокровенных желаниях не каждому, разве что тому же Фёдору Алексеевичу Головину, которому доверял и в которого верил.
— Что же, государь, благое желание. Кабы нам был отпущен век свободного труда, — осторожно добавлял он. — Да ведь жмут со всех боков: турки, поляки, шведы... Будут наступать на ноги, глядишь и отдавят.
— Не дадим, не отдавят, — с нажимом отвечал Пётр, хмуря брови, что было признаком неудовольствия.
Разговор замирал. Но решимость молодого царя не угасала. В нём всё кипело, всё требовала действия, движения, равно как и мысль. Он был весь само беспокойство. Иной раз в нём бушевала грозы. Унять их никому не было под силу.
Жизнь его сложилась так, что ему пришлось рано прозревать и созревать. Он рос в обстановке подозрительности и прямой враждебности. Сестрица его, Софья Алексеевна, властная и неудержимая в своём стремлении к трону, поставила своею целью во что бы то ни стало извести Петра. Она перепробовала все: заговоры, яды, прибегла к услугам знахарей и ведьм. Князь Василий Голицын, её талант, то бишь любовник, человек выдающийся, безуспешно пробовал отвратить её от этого намерения.
Софья стояла за кулисами кровавого стрелецкого бунта, когда на глазах десятилетнего мальчугана были растерзаны дорогие ему люди: дядья Нарышкины, воспитатель его матери и его первый наставник Артамон Матвеев и множество других знакомых ему людей.
Покушения на его жизнь возобновлялись и позже. Ему приходилось всё время быть начеку, что противоречило его общительному характеру, его жизнелюбию. Всё это изощрило его ум. Доверчивый и доброжелательный от природы, он весь навострился. Кому можно верить? — вот вопрос, сопровождавший его по жизни.
Сам он высоко ценил своё слово — слово первого человека в государстве, слово царя. Позднее, после несчастного для него Прутского похода, он скажет: «Я не могу нарушить данного моего слова и выдать князя (Кантемира — Р. Г.), предавшегося мне: уж лучше соглашусь отдать туркам землю, простирающуюся до Курска. Уступив её, останется мне надежда паки оную возвратить, но нарушение слова невозвратно. Мы ничего собственного не имеем, кроме чести; отступить от оныя — перестать быть царём и не царствовать».
Честь он всяко поднимал и ценил высоко — как свою, так и чужую. И не раз высказывался об этом. И вдруг столкнулся с её попранием на самом верх> иерархической лестницы. Король Вильгельм III, которого он привык почитать, слово которого казалось ему нерушимым... вдруг это слово стало не золото, каким должно быть, а олово. Олово — текучее, стоит его нагреть, притом не очень сильно. То олово, которое служит для выделки дешёвых кубков, тарелок, словом, всего обиходного. Слово — олово...
В Генеральных штатах ораторы говорили одно, а творили другое. Они обличали турок, называя их врагами христианского мира, а на самом деле поощряли тайные переговоры с ними, сулившие выгоды переговорщикам.
Петру ещё много раз придётся сталкиваться с теми владыками, для которых слово — олово. Таким был саксонский курфюрст, недолго носивший титул короля Польши, Август Сильный. Таким был господарь Валахии Брынковяну... Союзники на словах, они же предавали его и её — Россию.
Должно было пройти немало времени, прежде чем он выучился отличать вымышленных союзников от подлинных. Справедливости ради надо признать: вымышленных, чьё слово — олово, было больше.
А пока что он видел, что в его окружении самым надёжным, чьё слово имеет вес и пробу благородного металла, был Фёдор Головин. И его слова, его советы он принимал целиком. Возницын был глыбою, за которою иной раз не виделась истина. Ну а любимец его Франц Лефорт служил для услаждения серых будней. Когда от невесёлых дум пухла голова, с ним славно было предаваться служению Бахусу и его российскому воплощению — Ивашке Хмельницкому. Веселие на Руси есть питие, — это был завет швейцарца Лефорта и его кокуйского окружения. Он сему выучил и Петра, и табачищем его отравил, и к иным демонским грехам приобщил. Лёгкий был человек, а Пётр, тяготившийся боярским угрюмством и всем закоснелым бытом обитателей Кремля, радостно к нему пристал. Чего уж тут удивляться?
Тут, в сердце Европы, он прозрел. Лефорт был хорош по внешности — в нём виден был некий лоск. И в этом он выгодно отличался от остальных послов. Кроме того, он знал языки, а потому был обходителен. Но вот лоск, лоск — то, что требовалось при отношениях с иноземцами, непринуждённость в обхождении, эдакая светскость, лёгкость — это на первых порах и выдвигало его вперёд. А далее вступал Фёдор Головин с его обстоятельностью и здравым смыслом, его подпирал Возницын. А Пётр слушал и наматывал на свой короткий щетинистый ус.
Здесь он окончательно взвесил всех своих сопутников, и все они получили свою истинную цену. Это было, во-первых, важно, а во-вторых, полезно в предвидении дальнейших визитов.
Ехали в Дрезден, столицу Саксонии. Там Пётр рассчитывал свидеться наконец с Августом II Сильным. Но сей Август пребывал в Польше, однако распорядился принять посольство по-царски. Что и было сделано. Сопровождавший царя князь Фюрстенберг дивился: эдакая странность — владыка России прежде всего просил показать ему дворцовую кунсткамеру и в ней обосновался надолго, на многие часы. Приникал к витринам с приборами, инструментами, оружием, подолгу рассматривал и расспрашивал, перебирал, вновь возвращался, если вдруг озаряла какая-то мысль. «Ну что за неистощимая любознательность», — думал князь, когда на второй день своего пребывания в Дрездене Пётр снова пожелал отправиться в ту же кунсткамеру.
В литейном дворе царь глядел, как отливаются пушки, а в Главном арсенале он заинтересовался мушкетами, которые несколько отличались в лучшую сторону от фузей, принятых в российской армии.
— Замок не в пример способней, да и ложа удобней, — подытожил он. — Да и куда легче нашей. А вес большой есть тягость для солдата. Он с нею и легче б управлялся, ежели она, фузея, была бы легче. Нам и оружейникам нашим сие следовало бы смекнуть.
— Доколе до нас доедет, — проворчал Возницын, — иное изобретут.
— Заставлю, — бросил Пётр. — А лучшее изобретут — переймём. Дозвольте стрельнуть, — неожиданно попросил он.
Дозволили. Принесли рожки — саксонский солдат обходился без них, — установили мишень — доску в шестидесяти шагах. Царь прицелился и выстрелил. Когда рассеялся дым, подошёл к доске: пуля застряла в ней ближе к краю.
— Хорошо бьёт, — одобрил он.
Однако Августа не было — и не было главного дела. А потому Пётр решил не задерживаться: ждала Вена, ждал император Леопольд. А за нею и Венеция — королева Адриатики, повелевавшая на морских путях, в особенности же на Средиземном море, и соперничавшая с турками. К тому же продолжали докучать зеваки, и несмотря на то что он приказал строжайше соблюдать инкогнито, они каким-то образом ухитрялись узнавать про московского царя и ходили за ним толпами.
Прощальный бал затянулся до рассвета. Царская карета была скроена по его размерам. В ней помещалась и походная кровать. Уж на что молодой царь был крепок, но к концу бала и он изнемог от винопития, тостов и славословий. А потому, едва забравшись в карету, растянулся на постели и уснул богатырским сном.
Второй год их тянули на себя дороги Европы. Попривыкли, обтрепали бока, обострили глаза, насторожили уши. А сколь много диковин стояло, лежало, глазело на пути!
— Колоссале Фасс! Колоссале Фасс, — на все голоса гомонили провожатые, когда они подъезжали к городку Кёнигштейн с крепостью, которая дала ему название. Ведь в переводе с немецкого кёнигштейн — королевский камень, то бишь неприступная крепость. Однако не она была главною достопримечательностью, а Кёнигфасс — королевская бочка. Колоссальная бочка! Она вмещала ни много ни мало три тысячи триста вёдер вина.