Страница 2 из 111
— Где? Выпили. Жара, нутро высохло.
— За два-то месяца осады весь иссохнешь.
— Тебе хорошо, ты человек умственный. Всегда при деле. — Берко поглядел на свои ладони, коричневые от въевшейся грязи, и вздохнул. — А вот куда мне приткнуться?
— Бог не выдаст — свинья не съест, — отозвался Поэль. Странное равнодушие овладело им. Будь что будет.
Кожу, небось, с живого не сдерут, как сдирали с евреев казаки Богдана Хмельницкого, — московиты не таковы. Он верил, хотел верить в милосердие царя Алексея. И прежде ловил слухи о нём, о Москве, выучился русскому языку, хоть было это нелегко, первое время он казался варварским. Потом его озарило, и пошло-поехало. Беглый русич наставлял его. Обрадовал нежданным и дорогим подарком — Псалтирью. С её страниц, захватанных до черноты, звучала сокровенная музыка.
Он знал языки немецкий, польский, французский, половину шведского, половину голландского. И вот — русский. Где-то, на самом дне его сознания тлела надежда: придёт день, когда русский будет востребован. Не настаёт ли этот день? И какое время для него наступило?
Адской кухне пришёл конец. Но угомонится ли король Владислав? Сможет ли смириться с потерею Смоленска? Или признает — вынужден будет признать — неизбежность конечную судьбы крепости.
О царе говорили ещё, что он привечает иноземцев в русскую службу. Но иноземец ли он, Поэль? Ж-ж-ж-ид! Удар кнута, плети, нагайки. Погонят ли их, жидов, из Смоленска, как бывало встарь? Короли, цари, герцоги, курфюрсты, графы сами дурны и прихотливы. Мы люди торговые и ремесленные, не без пользы для владык. С нас — с кого более! — дерут три шкуры. Мы покорны и безропотны. Мы — пленники, мы — данники. И ещё — мы пленники своего Бога, своей веры.
Как это странно — быть у Бога в плену, быть в плену у своих святынь. Однако Бог сам по себе ничего не требует. Он молчит со времён Моисея, с библейских времён. Требуют его самозванные служители, требуют дани, требуют подчинения, и все мы покорны им. Они твердят: наша власть-де от Бога. А сам Бог молчит. Его именем творятся скверные, мерзостные дела...
Эти размышления давно донимали его. С тех пор, как он читал Спинозу. И ещё Эразма Роттердамского. И Себастьяна Бранта — «Корабль дураков». Иной раз он чувствовал себя в его экипаже. Брант писал по-немецки, и ему досталось в наследство от отца нюрнбергское издание. Он плыл на корабле дураков вместе с пастором Иоганном, раввином Шмуэлем и беглым попом Семёном.
Ах ты, боже мой, как быть, как быть! Судьба дала ему бездонную память. Читанное, слышанное входило в неё, как нож в масло. Но нож-то отправлялся к собратьям, а новое знание застревало в нём в своём первозданном виде, будь то стихи или проза, молитвы и библейские тексты, затверженные в хедере[3], или мысли мудрецов мира сего, вычитанные из книг.
Книги были его страстью. Он дивился этому чуду — книге. Благоговейно перелистывал страницы, словно бы впитывая их в себя, каждая буква рождала в нём свои ассоциации то с жар-птицею, то с цветком, то с пчелою, то с грузным шмелём...
Будущее не сулило ничего доброго. Он опасался заглядывать в него. Он сверялся с писаниями мудрецов, и они не обещали утешения. Утешение следовало находить в себе самом. Но мысли путались. Да и весь он сейчас пребывал в странной растерянности...
Головешки под котлами перестали потрескивать. Адская кухня погасла, варево войны иссякло. Солнце взошло, и всё стало определённей, обычней. Сентябрь — месяц осени. Но осень подрёмывала. Небо казалось ниже туч, медленно, лениво заволакивавших горизонт. Они обещали дождь. Да и ветер, реявший между зубцов и сдувавший пыль — коричневую кирпичную пыль, стал жёстче.
Он снова выглянул в ближнюю машикулю. Там, внизу, на дне не оставалось никаких примет двухмесячной осады. Да и угрожающие шумы смолкли, и воцарилась благостная тишина. Видно, ворота уже были отворены, потому что вдали, как какие-то жучки, ползали коровёнки. Их было мало, совсем мало, дюжина, не больше, они мирно пощипывали траву.
«Что же это такое? — растерянно подумал он. — Где они, где московиты, отчего всё замерло?! Словно и не было взвизга ядер, воинственного крика осаждающих, не было убитых, усеявших откосы рва... Всё это было похоже на сон, если бы не было жестокой многодневной голодной яви».
Он встряхнулся, будто отгоняя от себя наваждение, и стал спускаться вниз. На одной из ступенек — они были круты — нога подломилась, и он чуть не упал. Прихрамывая и кляня себя за торопливость, спустился наконец на каменный парапет.
Возле ближнего дома, где обитал глава кагала, его ожидала толпа единоверцев. Его — несмотря на молодость, авторитет его не умалялся, ибо незаурядная учёность в нём была признана, к тому же он был обладателем книг, их у него было много, а книги почитались за сокровище.
— Ну? — подступил к нему бородатый реб Аврум; борода его сдавала в желтизну, и весь он был жёлтый и сморщенный. — Говори! Где они, они? — повторил он с нажимом. — Что с нами будет? Говори же!
Поэль пожал плечами.
— Я столько же знаю, сколько и вы, — отвечал он. — Станем ждать.
— Ждать! Ждать! — набросилась на него дочь реб Аврума Хана. На руках у неё покоился спелёнутый младенец, а за подол цеплялся четырёхлетний Ицка. — Нам нечего жрать, дети голодают.
Поэль развёл руками:
— Что я могу? Я такой же, как все вы.
— Что ты на него набросилась, Хана? — увещевающе произнёс реб Аврум. — Разве он виноват? Спрашивай у пана коменданта, почему он так долго не впускал москалей в Смоленск.
Поэль невольно улыбнулся: несмотря на всю драматичность момента, реб Аврум был не прочь пошутить.
— Обратим наши молитвы к Богу, дабы вызволил нас из беды, — предложил старик.
И все повалили в синагогу. За ними поплёлся и Поэль. Нога тупо болела. Кроме всего он мало надеялся на Бога. Еврейский Бог был суров со своим народом, хоть и сам провозгласил этот народ богоизбранным. Но Поэль в душе не верил в богоизбранность и осуждал Бога. Да, осуждал, никому, впрочем, о том не признаваясь, иной раз даже самому себе.
Можно ли так унизить богоизбранный народ, можно ли обходиться с ним с такой жестокостью? «Если богоизбранность не самозванство, то что она такое? — думал он. — Самозванство первосвященников, гаонов. Поникли в ожидания Машиаха-Мессии, провозглашали Мессией то одного, то другого. И все они оказывались самозванцами: Бар-Кохба, Саббавай-Цви...»
Воздух синагоги настроил его на иной лад. Пахло воском, мышами и ещё чем-то, чему не находил названия. Массивный семисвечник пылал, свечи в нём оплыли до половины. Женщины с детьми грудились на антресолях. Он взглянул наверх и усмехнулся: вспомнил слова утренней молитвы: «Благословен Ты, Господи, Боже наш, Царь вселенной, что не сотворил меня женщиною».
Стояла какая-то шелестящая тишина. Люди шевелили губами, шепча слова молитвы, кто какую помнил. Потом эту благоговейную тишину прорвал голос кантора[4]. Мелодия была плачущая, то была молитва-жалоба. Казалось, она оплакивала народ свой, его тяжкую участь, и всхлипы сменялись с тонами. Наверху в унисон с нею зарыдали женщины, послышался плач детей...
«Благословен Ты, Господи, Боже наш, премудро создавший человека, — машинально шептал он, — и сотворивший в нём многие отверстия и полости. Открыто и ведомо престолу величия Твоего, что если бы отверзлась или замкнулась одна из них, нельзя было бы существовать и стоять пред Тобою. Он, Бог мой, жив Избавитель мой в годину зла. Он моё знамя, Он мне убежище, Он мне доля-чаша, когда взываю. Руке Его вверяю дух мой, засыпая и пробуждаясь, а вместе с духом и плоть мою. Господь со мною, и я не боюсь».
— Я не боюсь, — снова повторил он. Но страх уже заполз в душу и свернулся там холодным змеиным клубком. Он ловил слухом звуки, доносившиеся снаружи. Но равномерное гудение молящихся мешало.
И вдруг его нарушил резкий звук падения, увенчавшийся глухим звоном. Поэль вздрогнул, все подняли поникшие головы. Неловкий служка уронил чашу с водой. Раввин выговаривал ему и, видно, строго, потому что юноша потупился и побагровел, а потом кинулся за тряпкой.
3
Хедер — еврейская начальная религиозная школа для мальчиков.
4
Кантор — главный певец в синагоге.