Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 83



Голицын суетился с другой стороны помоста: он принес палачу его топор с требованием разбить калитку. Палач приосанился, став еще длиньше, и, сложив руки на животе, заявил — с пониманием, сколько это стоит:

— С деревом дела я не имею. Просто мое мастерство тоньче. Я умы у человеков обрубаю. Умственное у меня, как не поймешь ты, ремесло…

Голицын, заругавшись матерно, подшвырнул стрельца из стражи к топору. Страж, три раза смазав по бревну, покрылся влагой и ослаб. Расправный топор рассчитан был на один вольготный взмах богатыря — ни для чьей другой заботы.

У караульных стрельцов, как на грех, не оказалось с собой бердышей или дротиков, только — ради опасности торжества — посеребренные сабельки да способные пистоли.

— Глядите! — заметил и Шуйский. — Даже топор ваш и плаха моя против вас! Это знак! Басманов, отправляй нарочного к царю — знак был, старика надо помиловать!

Между тем Москва за кругом стрельцов, вначале не придавшая значения уходу осужденного под плаху, принявшая это, может, за какой-нибудь новейший судебный обряд, постепенно разгадала его смысл. Лениво запрокидывала шапки и тянула рты, следя за хлопотами воевод и царапаньем стрельцов вокруг помоста.

— Глянь, Кирша, во боярин-то засел! — уже вдохновлялись брехословы-смельчаки. — Скоро топерь не выйдет!

— А ты не так думал, Мокейша? Разе обеды боярские скоро выходят?!

От крикунов по жесткой целине толпы пролегли первые веселые бороздки.

— …Да не в том смысел, Кузьминишна: он же ишо не приступал — он терпит, выжидаит! А как стрельцы отважатся на приступ — вот тут он присядет в аккурат! Начисто неприятеля сметет!

— Энти-то, вишь, уговаривают, — никак, прельщают чем? Да куды! Он там — што атаман в станице, голыми клинками не возьмешь!

Смех, прыгающим звонким плугом все быстрей переворачивая, обновлял пустырь. Грозное дело, для которого людом покрылся пустырь, будто скрывалось пугливо из виду, пропадало на краю души людской…

Василий Голицын, чувствуя волны позора в чреслах от веселья наблюдателей, уже не скрывал бешенства. Подскочил к человеческому краю, крикнул, торопя кого-нибудь передавать ему топор или кайло.

Последние его слова поглотила разыгравшаяся ненасытно смеховая жадность зрителей.

Один с виду положительный мужик в первом ряду позвал Голицына:

— Уговор, барин, — пятиалтынный вперед!

Голицын судорожно поискал в калите и швырнул в посадского серебряной монетой. Тот чудом поймал, сам полез правой лапой куда-то за пояс и, размахнувшись, запустил в Голицына кривым ржавым ключом:

— Побежи ко мне домой: там прямо в сарайке и налево, как в корыто упадешь! Там под ветошкой и все оборудие стоит!

Подбежав, Голицын черканул кулаком, но добропослушный мужик ловко пригнулся, нырнул между соседями и сразу растерся в толпе.

Ржал народ честной. Если сперва внезапная спотычка действа потянула плуг веселья, то теперь уже сам смех легко направлял и подвигал дальше всеобщую бестолочь.

Весельчак Голицын без ума остановился с неразжатым кулаком, — кажется, впервые все вокруг него подрагивало, колыхалось, держась за бока, а он — нет. Всегда было наоборот… Кулачок Голицына, сроду не ярившегося, лишь насмешливо и благородно соблюдающего свой прибыток, быстро разжимался. Князь Голицын вдруг вспомнил, что забавник-прощелыга удержал-таки его монету, оглянулся на крепенький домик помоста с пустым пнем на крыше и сам неожиданно прыснул в обмякшую горсть… Дернул вбок бородой и глубоко вдруг закатился — до икоты.

— Э, пошто собрались-то, я забыл?! — кричал кто-то. — Привозили, што ль, какого-то разбойника?!

Скалились стрельцы, ковыряющие мост, поп перекрестил стыдливо тряское брюшко и извивающийся рот.

Одним броском палач сорвал с себя червовую рубаху, повязал на топор и, куда-то глядя вдаль над несечеными пустыми головами, ушел в толпу.



Только Басманов все упрямился, крепился.

— Князь, полно! — кричал он в сосновый проем. — Все одно же выведем, будет людей-то смешить!

— Ах, Петруша, веселить-то — не тяпать их! — в ответ учил Шуйский. — А вдруг я, кроме того, как потехой ободрил честных християн, ничего лучше для них во всю жизнь не соделал?! Для изгоревавшихся моих! Студившихся при лютом Годунове! Проплаканныих!.. Басманов! Чем брата пожрать — не полезней ли возрадоваться с ним? И не лепо ли бяшать, и ржать, и гоготать с братом купно?.. И главное, не время ли, Петр Федорович, нарочного к государю? Так, мол, и так, больно уж по дедушке Василию простой народ заходится… Дескать, сам-то он давно спознал свои ошибки, тужит жутко и вроде как для пощады дозрел?

Наконец Басманов тоже мученически улыбнулся — так, что на глаза вынес слезы. Голосом с угрозой, сквозь которую светило все же облегчение, посулил Шуйскому:

— Хорошо, попробую что-нибудь сделать для тебя. Можешь вылезать покойно.

— Ты делай, Петюнь, делай, — пропищал в деревянный проем лиходей. — А я как угляжу, что свежий пергамент везут, сразу и выпорхну.

Отнявшись от бревен, Басманов заспешил к коню.

— Чтобы к моему приезду выцепили этого! — погрозил он кулаком с нагайкой стражникам. — И держать старого плотно, но рубить — погодить!

Воевода толкнул жеребца плетью и шире взвил плеть: великая толпа кипуче раздалась — словно живое море выпускало человека из свирепого Египта на раздолье Израиля. Пошла, очищая пустырь до земли, неширокая волна — на Фроловские ворота.

В бегущий дальше коридор Басманов двинул было коня, но снова принял повод. С другого конца коридора навстречу ему поскакал другой всадник — на блистающей морскими хлопьями, из крайних сил бросающей копытца лошади. Сам всадник, высоко — на прямых ногах — стоя на стременах, что-то кричал и водил в воздухе… вроде бы соболем с узким, летящим пером.

Пенный конь кое-как пробежал мимо верхового Басманова и, разворачиваясь, заплел ноги возле помоста. Соловый меринок перевернулся через голову, а седок с подлетевших стремян — как ныряльщик или даже голубь над ковчегом — воспарил над срубом с плоской палубой, повалил чурбан плахи и целокупно с ним, ослабившим удар, глухо гремя, покатился по бревнам.

Вся площадная Москва, а под конец и сам царь узнали, что обреченный спасен.

Душа человеческого ожидания — та же певчая птица, покрытая ловчим мешком. Так же сдавлена, стемнена и в тоске безуспешно частит короткими крылышками воображения. Но едва покров проклеван или по чьей-то доброте открыт — это пришла упованная весть, — птица тут же взмывает, полощется ветром еще безоглядней, становится одним необъяснимым звуком.

Вот и с приходом известия о выручке Шуйского башенная комнатка, где томились Отрепьев и Ксюша, взошла к певчему солнцу успокоения.

Отрепьев, улыбающийся, ясный, нагнулся, вытянул из-под скамьи персидского кота, и кот на сей раз без тревоги пошел к нему на руки и на колени.

— Успел Фома, а что я говорил? У меня, если сказано… — с удовольствием заметил самозванец. — Ну, о чем поешь, Баюн-Мяун, заморский зверь ученый? А давай, как в сказке про царевну Несмеяну, отолью тебе, кот, цепь из чистого золота, поразвесим — и вперед… Ксюш, как думаешь, этот ученый по златой цепи пройдет?

— Он-то, может, и пройдет… — недоговорила с невидимой улыбкой.

Отрепьев не сразу, но понял, ссадил на пол перса, решил поговорить о другом:

— Одно не пойму: что так за князя-то вступилась? Кажется, даже Борис Федорович с Шуйскими лаялся все только, враждовал?

— Не все только, они и ругались, и ладили, — ответила Ксения. — Когда я маленькой была, князь Василий часто к нам в старый терем заходил. Он тогда статный был еще такой, веселый, всегда мне что-то приносил. И знаешь, няньки долго вспоминали, сама я не помню, — как свечереет, он один убаюкать меня и усыпить как-то мог.

— Ну, нас с Басмановым не убаюкает, пусть и не пробует, — кивнул Отрепьев — он понемногу уже огибал раму с распяленной тканью. — Но когда я дивлюсь на паненку мою — на сербалинку[152] с шипами, мнится — попадаю в сладкий сон…

152

Роза.