Страница 6 из 83
Взбираясь на черное заветное крыльцо[12], бродяга-посудник уже едва двигался от тяжести груза и дымного питательного дурмана, обволакивающего горячий кабак.
— Ты? — спросила мужичка хорошая мясистая целовальница в пятнистом убрусе[13], заправленном за уши, и отливающем жиром шугае поверх пачканого сарафана.
— Пирожка, милая, сырничка, — взмолился хрипло бродяжка, пожирая торговку глазами.
— Дохляка в этот раз принес, — сурово заметила целовальница, знающе приподнимая, как куричьи крылья, легкие ладони усопшего.
— Ладные больше не погибают, — оправдывался мужичок. — Годунов по базарам кормленья устроил, кто покрепче, до царских харчей пробивается.
— Опускай, — указала торговка, откинув розовой ладной ногой лоскутный половичок, а рукой за чугунное кольцо подняв дубовый ворот тайного погреба.
Кое-как посудник с покойником сошли по лесенке вниз и там шатнулись, чуть не упав. Повсюду скалились трупы, теплились кушанья. Собаки, кошки и воробьи колыхались в одной связке, мыши, как овощи, были уложены насыпью в подсыхающей ботве хвостов. Улыбчивый громила-мясник, подпоясанный корзлым от крови передником, бросал на красную колоду тушки и мелко их нарубал, затем обворачивал тонким блинком теста и отправлял в наспех сбитую печь без трубы, на раскаленный под.
— Не пойдет такой, — сказал стряпник-хозяин, осмотрев в свою очередь свежий товар, — смотрите, даже в костях пустота, — преломил он старика.
— Говорит, больше хороших не будет, — кивнула на бродяжку хозяйка. — Царь начал льготы налаживать.
— У? — Громила задумался, но ненадолго. — А сам он не подойдет?
У мужичка опустели ноги в коленях, но он подумал: не расслышал все же тут что-нибудь, и лишь когда целовальница обняла его сзади, прижавшись пышущей радостью сытости и алчной женственности плотью, а стряпник подошел с топором, бродяга затосковал.
— Подожди, наперво голову отделяй, а то закричит, — разумно поправляла заработавшегося хозяина хозяйка.
Сил, чтобы чуть дольше бояться или громко негодовать, у посудника не было, зато он тихо ощутил смысловую законченность собственной жизни.
«Вот и хорошо, — заключил он, подложив руку под голову, чтоб не кололась мелкими косточками колода, — хорошо, пускай жрут меня, мучаются. А мне пока за эго в небе сливки облаков взобьют».
Бармы[14] и саккосы[15]
В Благовещенском соборе в Кремле служили раннюю обедню. Корифей выпевал ектеньи, любознательно глядя на царскую свиту, крестившуюся невпопад. Оба клироса вторили дьякону, украшали высокие тоны высокой, смирённой заранее жалобой.
Борис всегда делал в церкви несколько дел, то есть именно отстаивал двухчасовую обедню, там же принимал безотложные доклады и челобитные, думал и управлял государством.
Сегодня он чувствовал себя наиболее уютно в соборе: с ним вместе молится едва ли не все высшее духовенство. Саккосы и фелони[16] дышат высшим спокойствием, от них ли ждать подвоха: какой монастырь не облагодетельствован? а сколько соборов построено? а впервые дарованное Русской земле патриаршество, уравнявшее Московию с Византией?
Вот он, в длинной мантии рытого бархата, в змейках золота и эсонита, в белом греческом клобуке с жемчужным херувимом над старым челом — патриарх всея Руси Иов, стоит рядом, говорит приглушенно и искренне, следя, чтобы никто, кроме друга-царя, не слыхал. Излишняя предосторожность: и Борис-то внимает с трудом за густыми распевами дьякона.
— Тому четверть века назад, как глад великий приключился, Иоанн-то Васильевич, помню, пальцем не пошевельнул, чтоб народу помочь… На тебя ж дивуюсь, государь! Просто открыл издыхающим пастбища неистощимые, не пощадил казны! По торжкам, площадям твои слуги весят хлеб колобами, высыпают полушки, наделяют всем поровну бедных…
Годунов решил запастись терпением, знал: раз Иов начал с превознесения его державных достоинств, готовит нелицеприятное.
— Кротким царствованием Феодора Иоанновича, — заметил скромно Борис, показывая, что слышит, — богатства верные сочленены. Малою милостью казна не иссякнет.
— Не цареваньем Феодора благочестивого да не гораздо разумного, а едино правлением твоим, — поправил патриарх и продолжал: — Шлешь беспрестанно посыльных во все свои веси — отыскать во скирдах старый хлеб, государеву рожь продают на просухи по полуполтине. Только, — Иов нарочно прервался, воздел над глазами седые клочки, — только ведомо ли тебе, великий государь, ведомо ли, что в скудельницы[17] трупы сыпать не поспевают, на Москве и в пределах ея стало сладкое блюдо псы, кошки, а порой и людей поедают, забывши Христа, человеки?
— Ведомо, владыко, — с учтивой точностью ответил Борис, — сам знаешь, голод такой непривидано. Ты, значит, думаешь, мало люд сирый дарю, мало делаю?
— Нет. Милости твоей, надежа, нет равных в царях во Израиле, да на всяко богатство есть бочка без дна. Милостинные деньги твои люто проворовывают приказные. А рожь и пшеницу, что ты отдаешь за бесценок, скупают премногие торговые люди — купцы да твои же бояре, а там скидают четверть по рубля четыре — серебром! Это сколько же зернышек купит мужик?
Иов умолк, негодуя.
— Ты один друг мой истинный, отче, — приложил руку к сердцу Борис, — один мне всю правду обскажешь, ты словом, как лекарским зелием едким, всегда упреждаешь напасти.
Царь польстил старику, подтвердив свое расположение; для себя же сделал вывод о слабой осведомленности Иова в последних владетельных делах. Уже отовсюду шли стоны и жалобы, накануне у Бориса Федоровича побывали челобитчики из Сольвычегодска, моля о защите от хищных купцов, и Борис обещал им защиту.
— Как же быть нам с сим лихом, владыко? — чутко спросил Годунов, выражая смирение. Но Иов сурово и важно молчал, видимо, считал свое слово сказанным.
— Ваня, подь сюды! — Борис Федорович повел рукавом порфиры. Дьяк Иван Тимофеев предстал, поправил заморские стекла на переносье. — До вечерни указ сотки. Я, великий князь и государь всей Руси, Астраханского царства, Казанского… не забыл всех царств, сам дорисуешь?.. дабы Русской земле облегчение и веселие показать и избыть всех скупающих хлеб, богатеющих в бедстве народном кромешников, велю по площадям, и ленивым торжкам, и базарам выпускать в одне руки не более трех четвертей. Тако же повелеваю всем купцам взять одну цену на рожь, и не более быть той цене, чем две цены царского жита. А ежели продаст кто не по указу сему — посадскому миру прибытки того отбирать и пускать в государеву розницу. А того самого живоглота кромешника, будь хоть знатный купец, хоть боярин…
Иов затаил дыхание, глянул тревожливо на Бориса: мол, шутки с такими друзьями, по-своему с каждым, опасны.
Борис приостановился, сделал страшные глаза патриарху:
— Хоть купец, хоть боярин… наказывать на пять рублев.
Патриарх облегченно вздохнул.
— Видит Бог, Борис Федорович, в мудрости и мягкосердии нет тебе равных.
— Погоди-ка, владыко, ведь это не всё. Пока приказал мало.
Иов глянул опять на царя и почуял сердечную дрожь. Настал его черед опасаться подвоха. Вспоминать стал — вспомнил, какой человек перед ним.
Темная, с серебряной прониткой борода, отпущенная государем только в последние годы, округляла лицо и делала его мягким. Но крупные скулы, углами, глаза раскосые, узкие и успокоенные до презрения, говорили о древних татарских корнях родословной царя.
Борис не был рожден государем, он стал им. Хладнокровно взирал на безумные вспышки Иоаннова гнева. Не вписанный в опричнину, неосторожно не пятнал имени своего Грозному в угоду кровью несчастливых, но и сам был обойден несчастьем: ни казнен, ни опален, ни на день не утратил доверия царского и незадолго до смерти тирана сумел даже (Бог один знает как!) подарить ему мысль, что нора поумерить опричный разгул.
12
Заднее, со стороны двора.
13
Вышитый платок, полотенце.
14
Оплечье на торжественной царской одежде с изображением святых.
15
Архиерейское облачение.
16
Риза священника.
17
Общая могила погибших.