Страница 11 из 40
Во дворе заскулила собака — раз, другой, и внезапно снова повисла тишина.
А потом в мыслях у меня возник образ покойного опекуна, человека, который воспитывал меня с детства и помогал мне формировать и укреплять характер. Что бы он сделал? Какой совет дал бы сейчас? Я понял сразу — и понял без всяких сомнений, — что последовал бы ему. Я продолжил бы свои планы с осторожностью, не пренебрегая полученными предупреждениями, пусть даже неясными, без всякой ложной бравады. Мой опекун был человеком смелым и отважным. Кроме того, он был осмотрительным. Я не мог сделать ничего лучшего, чем попытаться подражать ему.
А пока я собрался посетить дом номер 7, Прикеттс-Грин, Ю. З.
Я нашел ряд трехэтажных оштукатуренных зданий, расположенных позади принадлежащего им прямоугольного парка, со всех сторон обсаженного вязами и выходящего на широкую набережную и на Темзу. Была вторая половина чудесного морозного и ясного дня, солнце клонилось к закату, окрашивая небеса глубоким темно-бордовым цветом и посылая золоченые стрелы, отражавшиеся от черной речной глади.
Я проделал весь путь пешком, следя, чтобы Темза все время была слева, и упиваясь гармоничной красотой неба и реки, голых деревьев и элегантных домов.
Дальше к востоку движение на дороге было оживленным, но когда я подошел к Челси, оно стало более тихим. Много раз я останавливался и, облокотившись на парапет набережной, смотрел вверх и вниз вдоль реки, в восторге от всего, что я там видел, а затем оборачивался и обводил взглядом дома, восхищаясь изысканными пропорциями и красивыми контурами крыш. «Лондон», — мысленно говорил я себе, осознавая, как все сильнее и сильнее люблю его. «Лондон».
Небо над головой — прозрачное как эмаль. В тот день я был счастлив.
Номер 7 по Прикеттс-Грин стоял в конце маленького ряда домов, смотрящих на запад. Рядом с ним, по другой стороне изгороди из вязов, продолжались дома Чейни-вок.
Здание выглядело не слишком ухоженным. Облупившаяся краска, немытые оконные стекла, да и весь ряд домов в сравнении со своими фешенебельными соседями казался заброшенным, но эта запущенность странным образом внушала мне доверие, и я решил, что не стоит отказываться от дальнейшего изучения. Я встал спиной к реке на противоположной стороне улицы. Здания сейчас были в тени — черные окна, пустые глаза, — в то время как в других сияли огни ламп и люстр, занавески ниспадали элегантными складками, и, думая о людях в этих комнатах и о тепле очагов, веселье и уюте, я ощутил, как волна одиночества и уныния поднялась и захлестнула меня. Я задрожал, ссутулился и глубже втянул голову в воротник пальто. Это продолжалось всего несколько секунд, но нарушило мое душевное спокойствие и оставило меня встревоженным и более всего тоскующим по компаньону.
Я поспешил перейти дорогу и отодвинул засов на низких железных воротах, через которые можно было войти в парк Прикеттс-Грин.
В записке, пришедшей от школьного казначея, были адрес дома и имя мистера Сайласа Тридголда, смотрителя, который пустит меня. Но после того как я дважды потянул звонок, и он тоненько забренчал где-то в глубине коридора, довольно долго стояла полная тишина, и поскольку дом стоял темный и в нем царила та неопределенно печальная атмосфера, что наводит на мысли о пустоте, я уже почти готов был уйти, подумывая, не проверить ли еще черный ход, однако потянул звонок еще раз, и наконец услышал в ответ раздраженный голос, призывающий иметь терпение, и шаркающие по каменному полу шаги.
Точный возраст мистера Сайласа Тридголда угадать было невозможно — ему с равным успехом могло быть и пятьдесят лет, и девяносто. Он был тощим, скрюченным и искореженным, как древнее дерево, с согбенной спиной, в грязном белье и засаленной одежде. Он открыл мне парадную дверь и, не сказав ни слова, отступил в сторону, так что после заминки я вынужден был счесть этот жест за приглашение и шагнуть в вестибюль. Света внутри не было, но старик повернулся, все так же ни слова не говоря, захромал впереди меня и у подножия старой лестницы отвернул газ, который едва осветил ступени.
На первом лестничном марше, сквозь узкое окно, я взглянул на небо, догоравшее в своем последнем великолепии, «красное, как всякая кровь»[1].
Голые половицы гулко отзывались на наши шаги. Все двери, которые мы проходили, были закрыты.
— Я так полагаю, этот дом пустует, — сказал я, останавливаясь, чтобы перевести дыхание.
— Уж во всяком случае, кроме подвала.
— В котором живете вы?
Он кивнул, но больше никак не ответил, а затем отпер дверь и, ворча себе под нос, отступил, пропуская меня вперед. Я вошел — и не сумел сдержать возглас радостного удивления.
Комната протянулась по всей длине дома, футов на тридцать или около того, и в ней было три ниши с высокими окнами. Я подошел к ним. Внизу лежала река, теперь почти абсолютно темная, но от ее поверхности все еще отражались отблески последнего света с неба. И пока я смотрел, вдоль набережной один за другим стали зажигаться фонари, и их свет сотворял на реке золотые омуты и создавал оазисы на пешеходной дорожке.
Я был вровень с вершинами деревьев, которые росли слева от меня, и сквозь черные ветви видел мост, протянувшийся над водой к противоположному берегу. О таком великолепном виде я даже и мечтать не смел — хотя бы только поэтому комнаты были прекрасны, и я знал, что сниму их, несмотря ни на что, — впрочем, они были более чем неплохо меблированы, разве что запущенные, а все мелкие предметы обихода я мог бы, если потребуется, купить. Кроме главной гостиной, здесь были еще три помещения, включая небольшую гардеробную, которая тоже выходила на реку и в которой я задумал устроить себе спальню.
Тридголд исчез, не сказав мне ни слова, тяжело ступая по лестнице. Я услышал, как где-то далеко внизу хлопнула дверь.
Я решил написать в школу, принимая предложение, и уже запланировал перевезти свои вещи из «Перекрещенных ключей», если получится, на следующий день, поскольку, несмотря на пустоту остальной части дома и непривлекательность его смотрителя, я знал, что могу наконец осесть; номер 7 по Прикеттс-Грин станет мне домом.
Я вернулся к окну и увидел, что свет на небе уже полностью померк.
И тут я понял, что, когда посмотрю вниз, увижу его, и я точно знал, где он будет, съежившись, прямо под фонарем. Я ощущал, как покалывает кожу, словно все мои чувства обострились. Я ждал. В доме царила мертвая тишина.
Я не боялся, это был не тот случай, хотя я начал волноваться. Более чем что-либо другое я ощущал печаль и некое странное близкое родство с мальчиком.
Почему я постиг истину в этот момент, я не понимаю, но я принял это сразу и не испытывал сомнений, хотя ничего подобного в моей жизни прежде не случалось, и я весьма мало разбирался в таких материях.
Он стоял, бледный, оборванный, полностью неподвижный в круге искусственного света, и когда я посмотрел прямо на него, он поднял голову, повернул ко мне лицо, ища меня глазами. И так мы стояли, будто застыв в каком-то ином времени и месте, — я, Джеймс Монмут, в темной комнате наверху, и призрак мальчика внизу на холодной улице.
А потом я испугался — странным, очень тихим страхом, который заледенил меня так, что почти остановил ток крови в моих жилах. Я был еще и растерян, и все же меня по-прежнему тянуло к нему, словно бы невидимым лучом неодолимой силы. Взгляд, который он направил мне, был настолько исполнен муки и страдания, отчаяния и мольбы, и еще — какого-то непонятного укора, что я не испытывал ни злости, ни раздражения, как прежде, но лишь ощущение глубокой вины, как если бы он был мне знаком, и я предал его. Я знал, что нет никакого смысла отходить от окна, выбегать из дома и устремляться к нему, потому что, когда я достигну фонаря, он, конечно же, исчезнет. Я ничего не мог сказать, ничего спросить. И все же было что-то, что я непременно должен для него сделать, именно это — я был уверен — и означали его появления. Но что? Как? И как я мог это выяснить?
1
Цитата из традиционного английского Рождественского гимна «Остролист и плющ» (The holly bears a berry, / As red as any blood, / And Mary bore sweet Jesus, / To do poor si