Страница 98 из 100
— Ба-а, да он еще и со звездочкой!
— Со звездочкой, ваше сиятельство, — подтвердил конюх Авдей.
— У мусульман такому жеребенку цены нет, поскольку у пророка Мухаммеда конь тоже со звездочкой во лбу был. Ах бесенок!
Авдей знал, что граф не скоро уйдет от стойла Рыжухи, притащил из шорной табурет, обтянутый кожей.
— Садитесь, ваше сиятельство.
Граф сел на табуретку. Эта милая картина — кобыла с жеребенком — грела ему одинокое сердце. Забылось все — чума, отставка, Орлов.
— Авдей, как наречем новорожденного?
— Как прикажете, ваше сиятельство.
— Ну все-таки? Прохор? Где Прохор?
— Он за квасом побег.
Скоро явился Прохор с кружкой кваса.
— Испей, Петр Семенович.
Салтыков взял кружку, сделал несколько глотков.
— Проша, как назовем жеребенка?
— Хмы… Рыжком и назвать.
— Можно и Рыжком, но хотелось чего-нибудь свеженького. А то мать Рыжуха и он Рыжко.
— А если Огневой? — сказал Авдей.
— Вот это уже лучше, — похвалил граф. — Огневой. Звучит.
Видно, Прохору не понравилась похвала конюху, а не ему.
— Тогда уж лучше Пожаром назвать.
Салтыков тихо рассмеялся:
— Проша, дорогой, ты с этой кличкой всю округу переполошишь.
— Как так?
— А просто. Выйдешь за околицу коня звать: «Пожар! Пожар!» А ну-ка прикинь, что получится?
Конюх засмеялся.
— Все бабы с перепугу обмочатся. Гы-гы-гы!
Старому Прохору ничего не оставалось делать, как посмеяться вместе со всеми над своей оплошностью:
— А ведь и правда, Петр Семенович, как это я не сообразил.
Долго еще рядили-гадали, подыскивая кличку сосунку-жеребенку, даже по месяцу назвать хотели Сентябрем аль Вереснем и все же остановились на Огневом, это как-никак отвечало цвету его ярко-рыжему.
Поваренок Гришка, дважды прибегавший звать их сиятельство в столовую обедать, не преуспел в сем деле, за что схлопотал от поварихи Авдотьи оплеуху:
— Ты сказал, что щи стынут?
— Сказал.
— А он?
— А он рукой махнул, а дед Прохор велел: ступай.
Припозднился граф с своим денщиком Прохором на обед. Когда пришли в столовую и Салтыков сел за стол, Прохор отправился на кухню. Явился оттуда с супницей, сказал, усмехаясь:
— Авдотья раскалилась, плюнь — зашипит.
— С чего это?
— Как с чего? На обед опоздали, три раза щи разогревала.
— Позови ее, Проша.
Хмурая Авдотья встала в дверях, пряча руки под фартуком: «Ну чего?»
— Прости нас, Авдотьюшка, — молвил граф, — что забазарились мы.
Сразу хмурь с лица поварихи схлынула, просветлело оно:
— Да я что, ваше сиятельство. Я просто сдивилась, то всегда скоре-скоре, а то нет и нет. Дров уж сколь спалила, разогревал. Ешьте на здоровьичко.
— Отныне уж «скоре-скоре» не будет, Авдотьюшка. В отставке я.
— Ну и слава богу. Давно пора.
Ушла Авдотья довольная, сама принесла гречневую кашу с бараньим боком.
— Вот сделала с корочкой, как вы любите.
— Спасибо, Авдотьюшка.
И потекли дни в отставке длинные, вроде беззаботные. Трудно привыкал ось графу к безделью. Вся жизнь прошла в заботах, в ответственности то за армию, то за Первопрестольную. А тут р-раз, словно обрезало. То всем был нужен, у всех дела до него, просьбы. А тут сразу тихо, никому не нужен стал. Просыпаясь в темноте, думал с горечью: «Словно в могиле». И не спал до рассвета.
Теперь одна утеха была — лошади. Каждый день в конюшню наведывался, любовался Огневым, пытался приучить его к себе. И, хотя Москва была близко, не велел никому из дворовых ездить туда без нужды, чтоб не завезли в деревню заразу. Для этого выставлены были сторожа на дороге, для них сооружена утепленная будка, в которой стояло ведро с уксусом. В этот уксус полагалось окунать почту, ежели таковую привезут графу.
Привозил из Москвы сенатский рассыльный лишь «Ведомости», выписанные Салтыковым на год. По ним Петр Семенович следил за ходом войны, для чего расстелил на столе карту в кабинете и отмечал на ней победы:
— Ай молодец Румянцев! Журжу взял. Исакчи и Измаил покорил… Молодец Петр Александрович, порадовал, порадовал старика.
А когда прочел сообщение о покорении Долгоруким Крыма, велел Прохору тащить наливку и сам разливал ее в кружки, говорил радостно:
— Наконец-то, наконец-то, Проша, Крым наш. Сколько о него мы лоб разбивали. Голицын Василий дважды пробовал, не получилось. Петр Первый мечтал хотя бы Керчью владеть, не сбылось. А ныне наш. Наш! Выпьем, Прохор, за такую победу.
— Выпьем, — согласился Прохор.
— Ты хоть понимаешь, что это значит?
— Да че тут не понять-то.
— Черное море наше, Проша. Теперь целиком наше.
Словно на дите малое дивился Прохор на старого фельдмаршала:
«Далось ему это Черное море… Этот Измаил… Румянцев… Пора к вечности готовиться, а он… Вот уж истина, что старое, что малое».
Но вслух не смел обижать, поддакивал;
— Конечно, конечно, нам без Крыма не обойтится… А уж без Черного моря и подавно. А Румянцев-то, ваш выученик, не срамит Салтыкова, не срамит. Орел.
Во второй половине октября задождило, а в ноябре в крытой коляске приехал в Марфино нежданно-негаданно Еропкин. Старый граф не скрывал искренней радости:
— Петр Дмитриевич, дорогой! Вот уважил так уважил старика. Прохор, прими епанчу, шляпу.
Потащил гостя за собой в кабинет, велел Прохору принести туда вина и закуски. Усадил Еропкина в свое кресло, рассмотрел наконец в подробностях, увидел на груди орден.
— О-о, Андрей Первозванный! Поздравляю, поздравляю, Петр Дмитриевич. Сердечно рад за вас.
— Да он как-то вроде… — мялся Еропкин. — Не на войне все же…
— Как не на войне, братец? Да если б ты помедлил, тебя б вместе с твоим воинством раздавили бы. На войне-то, может, в плен взяли, а здесь изничтожили, вон как Амвросия, царство ему небесное. Я рад, что государыня достойно оценила ваш подвиг. Чем еще наградили?
— Помимо ордена дали двадцать тысяч рублей и деревню.
— Прекрасно, прекрасно.
— Я от деревни отказался, Петр Семенович.
— Почему?
— Считаю, это уж выше заслуженного. Да и что мне с ней делать?
— Вот чем ты мне всегда нравился, Петя, — скромностью. Ну рассказывай, как там чума и все прочее.
— Чума вроде на убыль пошла.
— Я думаю, снег ее совсем прибьет. Скорей бы.
— Доктора тоже на морозы надеются.
Появился Прохор с подносом, на котором стояли две бутылки, три рюмки и тарель с ветчиной и ломтями хлеба.
— Мы по-холостяцки, Петр Дмитриевич. Не обессудь.
— О чем вы, Петр Семенович?. Я сам не люблю излишеств.
— Разливай, Проша.
Прохор наполнил рюмки, себе взял оставшуюся от господ.
— Ну, — поднял Салтыков свою, — за твой приезд, Петя. Спасибо. Не забыл старика.
— Как можно, Петр Семенович? Да вас…
— Можно, Петя, можно.
Выпили, стали закусывать, беря руками хлеб, ветчину.
— А ты чего? — спросил Салтыков денщика, стоявшего у стола с рюмкой.
— Жду-с команды.
— Валяй и отчаливай. Ишь какой дисциплинированный при гостях-то.
Прохор выпил, поставил рюмку, закуску брать не стал, а, повернувшись, пошел из кабинета. В дверях обернулся:
— Может, баньку прикажете?
— Еще спрашиваешь? Вели топить хорошенько.
— Может, не стоит, — сказал Еропкин.
— Стоит, стоит, Петя. Для дорогого гостя первое дело — баня. Как там Орлов?
— Он только что отъехал назад в Петербург.
— Так скоро?
— Отладил работу на валу, поставил людей пробивать из болот канавы к Неглинке.
— И чуму, считай, победил.
— И чуму почти победил. Отъехал по приказу ее величества, не своей волей.
— А кто же командует теперь?
— Прибыл новый генерал-губернатор Волконский.
— Это который?
— Михаил Никитич прямо из Польши в Москву.
— Дипломат. Этот, пожалуй, строгонек будет.
— Вы его знали?
— Его нет, а вот отца Никиту Федоровича знал. Он у Анны Иоанновны шутом был, все кувыркался, зубоскалил. Тем и кормился. А сын вот, вишь, дипломат. А ныне и главнокомандующий.