Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 134

– А потом?

– А там будет видно, что потом.

Митикэ продал сараи, амбары, продал и дрова, заготовленные на зиму. Скота на продажу не было – скота корчмарь не держал. Каждый день Митикэ съедал по курице – сам их резал, сам ощипывал и зажаривал. Но скоро куры перевелись. Тогда сын корчмаря продал оконные ставни. Потом двери и окна прямо с наличниками и косяками. Еще раньше продал буфетную стойку, стаканы, бутылки и бочки, что стояли в погребе. Одежду родителей роздал цыганам. Продать ее не вышло. Кому охота покупать рубахи чахоточных?

– Ну как, Митикэ, есть еще что жевать?

– Больше нечего…

– А работать не собираешься?

– Не-е. Работа – это не по мне. Тятька был корчмарь. Я – сын корчмаря. Мне не пристало работать…

– Что ж тогда делать будешь?

– Терпеть.

– До каких же пор?

– Пока не помру.

Я думал, он шутит. Но Митикэ Окы не шутил. Прошла осень, наступила зима. Трещат морозы. В самой теплой комнате – без окон, без дверей – Митикэ постелил охапку соломы. Лежит на соломе и ждет. Подле него – кувшин с водой. Время от времени берет Митикэ кувшин, подносит ко рту. Отпивает глоток и ставит на место. И опять лежит не двигаясь. Пошел по селу слух: Митикэ Окы лежит на соломе и смерти дожидается…

– Захворал, что ли?

– Да нет, не захворал. Только во что бы то ни стало помереть хочет.

– Как же можно помереть, коли здоров?

– А что тут такого, ежели в рот ни крошки не брать. Терпишь-терпишь да в один прекрасный день и окочуришься… Так вот и помрет сын корчмаря с голодухи.

– Да нешто это можно? Тоже небось человек! Нешто можно допустить, чтоб парнишка с голодухи помер?!

Нужда в селе безмерная. Немцы забрали все, что только можно забрать. Даже землю, и ту всю перерыли – проверяли, не утаил ли кто кукурузу. Люди ждали этого. И так все умело припрятали, что немцы ни одного зернышка не нашли. Несмотря на беспросветную нужду, односельчане, особенно соседи Митикэ, где-то достают кто ломоть хлеба, кто головку брынзы, кто кусок мамалыги. Заходят к корчмарю во двор, пробираются в дом, ищут Митикэ по опустевшим комнатам. И находят наконец.

– Вот, милок, принес тебе хлебца пожевать…

Митикэ лежит как лежал, не ворохнется. Едва благоволит слово молвить:

– Не надо, дядя Панайте, в милостыне не нуждаюсь.

– Смотри, помрешь, Митикэ…

– Этого только и жду…

– И не жалко себя?

– Нет, не жалко. Тятька помер, вот и я помру. Не хочу, чтоб видели, как я работать пошел. Я сын корчмаря, ужель непонятно? И чтоб мне в услуженье идти? То к одному, то к другому? Выбиваться из сил в непогоду, на ветру, под дождем? Не! Лучше смерти дождусь…

– Что ж, жди, Митикэ, жди и дождешься.

Приходили навестить Митикэ и бабы.

– Послушай, Митикэ, дружочек, вот я тебе крынку молока и три яйца принесла. И мамалыжки прихватила кусок. Кушай, миленький…

Это тетушка Цынцу, вдова самого последнего на селе бедняка, собрала еды для Митикэ Окы.

– Благодарствую, тетушка, я не ем. Помереть хочу…

– Так-то, сынок, и впрямь помереть недолго…

Голос у Митикэ совсем глухой. Глаза потухли, щеки ввалились. Придут люди, соберутся у окна с выставленными рамами, поглядят-поглядят на Митикэ, да только плечами пожмут. Едва ли найдется в селе человек, кто не приходил бы навестить Митикэ, не принес поесть. Иногда принесенный кусок, хлеб или мамалыгу клали возле него, прямо на солому – авось одумается и съест, голод не тетка…

Не одумался Митикэ. Еле-еле уж языком ворочает. Голос слабый стал и глухой, словно из глубокой ямы…

– Так и не хочешь поесть, Митикэ?

– Не хочу…

– Помрешь ведь, слышь, Митикэ?

– Помру…

Он закрывает глаза. Ни с кем не хочет говорить. Вот уже три недели, как сын корчмаря не брал в рот ничего, кроме воды. А зима стоит суровая. Мороз лютый. В доме без окон и дверей ветер так и гуляет. Посвистом свищет.

Однажды утром Митикэ нашли мертвым. Сбылось его желание. Дождался, прости господи!..





– Что ж с Митикэ-то делать, господин писарь?

– Это с племянником-то моим? – Митикэ писарю племянником доводился. – А что делить? Хоронить…

На чердаке корчмы разыскали засыпанные пылью доски. Митикэ и их бы продал, кабы знал. Сколотили гроб и похоронили Митикэ.

Без всяких почестей.

Время движется. Медленно, с трудом, но движется. Нападало снегу. Намело здоровущие сугробы.

Немцы нащупали склады и амбары помещика из Сайеле, битком набитые зерном. Рудольф Бюргер распорядился:

– Завтра утром подать триста подвод для перевозки зерна на станцию!

Писарь составляет список. Дезертиры от работы освобождаются. Освобождаются и сельские богатеи, деньгами откупившиеся от мобилизации.

Вся работа легла на плечи женщин, чьи мужья где-то в Молдове сражаются с немцами.

Триста женщин, молодых лет и постарше, собравшись на главной улице села, дрожат в снегу возле своих волов.

Писарь проверяет, кто явился. Проверка закончена, и длинный, бесконечный караван трогается с места.

Сначала идет подъем в гору к имению Сайеле, волы с подводами пробиваются через заносы и сугробы. Женщины разгребают снег. Спотыкаются, валятся с ног. Вновь поднимаются. Плачут по-бабски, ругаются по-мужицки.

Лютует мороз. Потрескалась кожа на руках и губах. Налетит ветер, полоснет как бритвой по лицу, по обмотанным в тряпки ногам. А ты знай иди – вперед, вперед!

В корчме у Бучука пьют и веселятся писарь, примар и другие чиновники. Платит за них угодливый люд, освобожденный от трудовой повинности. Нашел сюда дорожку и Рудольф Бюргер – опрокинуть в глотку стаканчик-другой.

Весна. Скоро пасха. Ион заявляется домой с ошеломляющей новостью.

Первой он сообщает ее маме.

Чего только не бывало в нашем доме!

Нас одиннадцать детей – двое тятиных, от его первой жены; двое – Ион и Евангелина – мамины, от ее первого мужа. А все остальные, рождавшиеся один за другим, – общие. И все же, как только заходит речь о брате Георте или сестре Ляне – один уехал учиться, а другая живет через дорогу у Вертихвостки, – мама называет их «дети твоего тятьки», а когда разговор касается Иона и Евангелины, непременно напомнит – «мои дети».

Я спрашиваю:

– Мам, разве только они твои дети? А мы тогда чьи?

– А вы еще и тятькины.

Отец порой сердится – еще бы! А мама грозится:

– Вот вырастет мой старшой, женю его и уйду к нему жить… Тебя брошу. И вас всех тоже…

Получается, что из всех сыновей, рожденных ею, единственный ее сын – это Ион. К нему-то после разрыва с отцом и собирается она перебраться, прихватив постель, – доживать остаток дней…

Эти мысли приходят к ней в минуты плохого настроения, когда находит черная тоска. И вот роковой срок – день свадьбы ее сына – наступил.

– И на ком же ты жениться надумал?

– Нашел себе девушку в Стэникуце.

Ответ маме не нравится. Сама она уже давно решила женить Иона на дочери Янку Бана – нашего зажиточного, богатого землей соседа.

Все матери в селе мечтают найти для своих сыновей невест с землей. Но богатых девушек мало, а парней слишком много. И как-то всегда получается так, что землю дают только за дурнушками.

Брат мой и слышать об этом не желает.

– А кого б ты мне в невесты хотела? Дочь Бана, что ли? Девку с такими губищами я и даром не возьму.

– А ты-то на какой жениться собираешься?

– Вот сама увидишь.

– Да чья хоть она?

– Стэникэ Сафту, из сербов.

Стэникуц лежит чуть выше Омиды по течению Кэлмэцуя; село это новое, наполовину румынское, наполовину сербское. Когда поселение только-только обозначилось, откуда-то с Дуная пожаловали сербы.

Невысокого роста, смуглые лицом, сербы все еще носят свои национальные костюмы. Поначалу они не знали по-румынски ни слова, но потом выучились. Теперь их по разговору от румын и не отличишь, разве только по одежде. Хотя между собой они по-прежнему говорят на сербском.