Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 134

– Ну, с кем ты хотел бы пойти в комнаты, птенчик? Вот уж час, как разглядываешь наших девушек. Какую же выбрал?

– Никакую, – отвечаю я. – Никакую… Слышишь?.. Никакую…

Меня душат слезы, тяжелые горькие слезы, которые давно уже просятся наружу…

У меня и в мыслях нет зайти к дяде Тоне или к кому-нибудь еще из городских родственников. Я знаю, к чему бы это привело – ни к чему, кроме косых взглядов. Дядя Тоне, завидев меня, не постеснялся бы отвесить мне несколько затрещин. Я словно слышу его голос: «Говорили тебе, племянничек, чтоб не шлялся сюда. Чего тебе здесь надо? А ну, катись отсюда!»

Дядюшкиных дочерей я иногда встречаю – они прогуливаются по Большой улице с парнями. Завидев их, я отворачиваюсь, разглядываю витрину, притворяюсь, будто их не приметил. Обхожу я стороной и двоюродного брата Мишу. Однажды, случайно столкнувшись с ним на улице, я спросил: «Эй, Мишу, как поживаешь?..» Так он сделал вид, что меня не признал.

Мишу хорошо одет, и ему было бы неприятно, если бы кто увидел, как он болтает с оборванцем-лоботрясом. Правда, я работаю у хозяина, и у меня есть место на нарах, где я могу отдохнуть – если можно это так назвать, – и миска еды на обед, и другая – на ужин, но все равно я выгляжу бродягой-беспризорником вроде тех парней, что не имеют никаких занятий, спят под забором и тянут руку – то ли за милостыней, то ли чтоб залезть в чужой мешок. Одежда моя совсем истлела. По вечерам я пытаюсь ее подлатать. Научился орудовать иголкой и ниткой. Вначале дело шло туго. Игольное ушко глубоко вонзалось в пальцы. В конце концов я приспособился. Но это еще не все. Мало научиться штопать и латать. Следовало позаботиться о сменной одежде, пусть старой, рваной – лишь бы развесить ее на солнце или на ветру, вышибить тяжкий дух. Сам-то я к нему уже привык. А другие?.. Стоит мне чуть задержаться возле человека, как он отступает назад – лишь бы подальше от меня. Разве это жизнь? Конечно, можно жить и так!.. Живут ведь по-всякому. В деревне я слышал, как один мужик говорил: «Бог бережет, покуда терпишь…» Э, у нас еще терпимо. Другим куда хуже приходится, они и не такое выносят.

На базаре полно бродяг – парней, которым негде найти работу, негде головы приклонить, живут они где придется и как придется, едят что попало. Есть среди них и здоровые верзилы, и хилая мелюзга. Они бы и рады работать, да негде или за работу платят такие гроши, что жалованья этого не хватит ни на еду, ни на жилье, где они могли бы ночевать, как все люди. А когда на деньги ничего путного не купишь, поневоле несешь их в корчму. Пьешь цуйку, вино – чего душа пожелает. А точнее – чего жаждет твоя глотка. Глядишь, на час, а то и на два ты – счастливейший человек в мире. Когда пьешь, тебе уже все нипочем…

Я сторонюсь родственников. Избегаю и своих односельчан, приезжающих по пятницам на базар с товаром или за покупками. Боюсь, как бы меня не углядели. Если увидят – засмеют: «Гляньте-ка, гляньте на этого хромоногого, до чего дошел!..» Но далеко не всегда выходит так, как хотелось бы. Дома я постоянно слышал разговоры о маминых братьях: о дяде Тоне и дяде Лисандру. Дядю Тоне я теперь знаю хорошо, лучше некуда! А вот дядю Лисандру в лицо не видел. Он умер в ту самую осень, в октябре, когда ранним утром, скорчившись на груде початков возле телеги, родила меня мама. Это случилось вдали от нашего села – возле Белитори, во владениях Гогу Кристофора, на уборке кукурузы. Отец перерезал пуповину серпом. И перевязал бечевкой. Потому-то и получился такой большой пупок. Ребятишки, с которыми я купался на речке, вечно поднимали меня на смех:

– Гляньте-ка на Зубатого! У него целых две пипки! Одна – посередь пуза… Теперь хоть сразу двух жен бери…

Оттого и пошла у меня привычка – когда иду купаться, прикрываю живот, пока не залезу в воду.

Умерла и жена дяди Лисандру, а после них, как я узнал, остался один сын, Янку, и его взяли в приемыши какие-то крестьяне, у которых своих детей не было. Еще какое-то время до меня доходили слухи о Янку, что он учится в ремесленном училище, стал смышленым красивым парнем, а уж тихоня – будто девушка. Правда, теперь я о своем двоюродном брате забыл и думать. Если думать о каждом родственнике, не останется времени ни на какие другие мысли…

Как же я удивился, когда в подвал, где я укладывал в чаны сырые шкуры, чтобы залить их дубильным раствором, спустился верзила Гогу Шорик и подошел ко мне, вроде чем-то напуганный:

– Эй, ты, хромой, тебя там спрашивают. Поди-ка, почистись, а то больно воняешь. Хозяину за тебя стыдно будет…

Да разве тут отчистишься, разве скроешь, каков ты на самом деле!

«Что-то стряслось у нас в деревне, – решил я, – вот мама или брат приехали сообщить мне новость или забрать меня отсюда и устроить к другому хозяину».

– Кто-нибудь из деревни, дядя Гогу?

– Да нет. Из городских. Молодой такой.

Я поднялся по лестнице и вошел в контору. Хозяин, только что оправившийся после болезни, пожелтевший и осунувшийся, восседал на своем стуле и дремал. Дело было к вечеру. В помещении почти полный мрак. Кроме хозяина, я заметил у дверей хорошо одетого господина, стройного, сухощавого, высокого. Как был, в вонючих лохмотьях, я шагнул в его сторону. Он протянул мне руку. Я протянул свою – покрасневшую, распухшую, обожженную, с отвалившимися ногтями. Незнакомец, едва дотронувшись до моей руки, почувствовал, что кожа обожжена. Подвел меня к двери, усадил на свету и долго меня разглядывал. Потом обратился к хозяину:

– Я прошу отпустить моего двоюродного брата со мной на часок. Мне надо с ним потолковать…

Двоюродный брат? Кто же это? Что за двоюродный брат? Сколько я тогда ни думал, мне так и не стукнуло, что это мой двоюродный брат Янку, сын покойного дяди Лисандру.

Мы вышли на улицу.

– Погуляем немножко. Ты ведь меня не помнишь, верно?





– Верно. Не помню.

Я разглядывал его. Он был очень красив, таких мужских лиц я до тех пор не встречал. А может, мне показалось… Кожа у него была белая, чуть с желтизной, густые черные брови над большими круглыми глазами – ни у кого больше я не видел таких огромных, черных, бездонных глаз…

– Я твой двоюродный брат Янку, Янку Брэтеску.

Он шел не спеша. И все же я с трудом поспевал за ним.

– А что у тебя с ногой? Почему ты так ступаешь?

– Я хромой.

– Тебе тяжело ходить?

– Не очень легко. Но я могу идти долго, если не быстро…

Зима в самом разгаре, но, как иногда случается при перемене ветра, с юга потянуло теплом, опустился туман, снег размок, начал оседать и таять. Город, оставшийся без зеленого покрова, а теперь еще и без белого снежного покрывала, стыдливо предстал нашему взору во всем своем безобразии. Старые заборы подгнили и покосились, из-под отвалившейся штукатурки домов проглядывали изглоданные язвами и лишаями стены. Улицы, покрытые месивом из грязи, комьев снега и опавших листьев, выглядели омерзительно. Никто их не чистил, не убирали даже главную улицу, даже перекресток, над которым бдительным стражем возвышался памятник генералу Манту. Голые, лишенные листьев деревья протягивают к небу свои длани-ветви, словно люди, только с черной, волосатой, покрытой нарывами кожей.

Опустились сумерки. Опустились и скрыли то немногое, что еще радовало взгляд – окно, за которым улыбались красные пеларгонии, кружевной балкон, купу молодых елочек, сохранивших зеленый наряд назло смерти, поразившей остальные деревья, – скрыли и неприглядную мерзость запустения.

Я уже с трудом различал лицо двоюродного брата.

– Зайдем куда-нибудь в корчму?

– Как хочешь…

В торговой части города корчмы – на каждом углу. Мы зашли в первую попавшуюся. Сели за стол.

– Две кружки пива, – заказывает Янку.

Нам принесли пиво.

Янку выпивает его единым махом. Я едва прикасаюсь.

– Ты не любишь пиво?

– Не люблю, горькое.

– Горькое? Да ты отпей хоть четверть кружки. Тебе полезно.