Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 145

«Целью искусства является воспитание, облагораживание человечества, уничтожение его варварских и зверских черт. Цель искусства, говорят старые художники, воздействие на материю для воздействия на людей.

- Нет, цель искусства - воздействие на материю для захвата над нею власти, ибо цель искусства заключена в нем самом и не зависит от каких бы то ни было условных представлений о состоянии человечества. Целью искусства является достижение совершеннейших форм»210.

В свете таких высказываний, воскрешающих теории о бесцельности художественного творчества, газета, пропагандирующая «искусство коммуны», выглядела несколько странно и ее пропаганда начинала неожиданно смахивать на проповедь «чистой эстетики», «искусства для искусства». Подобные взгляды были несовместимы с воззрениями Маяковского, не устававшего подчеркивать на страницах того же издания, что искусство призвано воздействовать на людей, переделывать их сознание, бороться «на баррикадах сердец и душ».

Клич футуриста:

были б люди -

искусство приложится211,

- заявлял Маяковский, видевший цель искусства в служении человеку. Его «клич», лишь в силу традиции названный «кличем футуриста», и утверждение (сделанное в обычном футуристическом духе), что «цель искусства заключена в нем самом» и не зависит от «состояния человечества», - между этими полюсами колебалась газета, дававшая весьма сбивчивые и противоречивые ответы на поставленный ею же вопрос: каким должно быть новое искусство и что такое футуризм в современных условиях?

Но в целом старый тезис о независимости искусства от жизни, о его общественной индифферентности и эстетической самоценности не определял позиции «Искусства коммуны». Не ограничиваясь механической «пересадкой» футуризма на почву революции, газета стремилась и к некоторым качественным изменениям внутри «левого» художественного крыла, вовлеченного в борьбу за социализм и по-своему, иной раз в искаженной и уродливой форме, усваивавшего это главное содержание нашей эпохи.

Именно здесь зародилась и впервые была обоснована концепция «искусства - жизнестроения», «жизнетворчества», которая впоследствии получила развитие в «Лефе» и сопровождалась утверждением в художественном творчестве принципов утилитаризма, практичности, тенденциоаности, социальной целена правленности и т. д. В основе ее лежало не свойственное футуризму ранее, в дооктябрьский период, и появившееся только теперь убеждение, что искусство в отношении жизни выполняет подчиненную, служебную и в то же время полезную, активно-деятельную роль, пересоздавая жизнь и сливаясь с ней в едином потоке созидания. Как писал Н. Чужак, -

«...Футуризм - не искусство.

Он - нечто большее, чем искусство.

Он - жизнь»212.

Сами уподобления и сравнения, которыми постоянно пользовались Маяковский и другие близкие ему авторы, говорили о том же намерении - обратить искусство в жизнь, извлечь из него практическую, вещественную пользу, подчинить работу художника задачам современной техники, борьбы, строительства.

Слово?

В песне?





Нет!

Слово ушло из книжек...

- провозглашал С. Третьяков, рассказывая затем, как творится «искусство жизни».

Ввысь кирпичные сонаты,

В которых ладно жить.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Стальная новелла с вокзала

Уперлась в пары, чтоб рвануть,

Железу рука приказала

И строф шатуна не задуть213.

Эти настроения, характерные для первых лет революции, в целом были намного шире и значительнее футуризма. Они возникали из требований действительности, ищущей в искусстве практического помощника, борца, строителя, и означали, по сути дела, конец футуризма с его теорией и практикой «самодельного» творчества, «чистой» формы, «самовитого» слова и т. д. Но исторический парадокс состоял в том, что именно з среди бывших футуристов стремление к «пользе», к «деланию» жизни выразилось в наиболее резких и крайних формах, приводя самых горячих (и последовательных) приверженцев этих идей к отрицанию искусства вообще - за его «ненадобностью» и «бесполезностью». Даже газета «Искусство коммуны», всячески стимулируя подобного рода настроения, иной раз бывала вынуждена делать смягчающие оговорки, указав, что редакция не разделяет некоторые, слишком далеко идущие предложения о пре вращении искусства в ремесло, в прикладничество. Так произошло, например, со статьей «новообращенного» футуриста Вс. Дмитриева, который очень скоро опередил своих учителей и, следуя принятому направлению, пришел к выводу о необходимости уничтожить искусство, индивидуальное творчество и самый футуризм.

«Для меня, - писал Дмитриев, ссылаясь на Маяковского, улицы - наши кисти, площади - наши палитры уже абсолютно не слова, но дела, основное и единственное дело, которое есть сейчас у искусства. ...Станковая живопись умерла или, во всяком случае, решительно не важна и не нужна. Поддерживать последних жалких эпигонов ее - это трата зря народных денег и времени. Умер и футуризм как последнее обострение истаскавшегося в конец индивидуализма. Мы говорим: „творчество масс“, и если это не пустая болтовня, то это значит, прежде всего, стирание и исчезновение отдельных личностей; будет грандиозное море, но не будет отдельных луж и капель... Потому «футурист» как особенно резко выраженный индивидуалист для нас смертельный враг, более опасный враг, чем все стадо последышей реализма и импрессионизма. ...Искусство, живопись в том смысле, как она понималась раньше, уступает место ремеслу. ...Ремесло - выделка мебели, посуда, вывески, платья... как подлинное жизненное творчество - становится фундаментом для нового вдохновения, становится основой и смыслом художества... Нужно окончательно послать к чертям живописные студии, нужно окончательно забыть об индивидуальностях, хотя бы и таких отличных, как Татлин, Малевич, Альтман... нужно окончательно войти в ремесло, в работу над вывесками, сундуками, горшками так как только через эту жертву и крутой сдвиг мы найдем руку и силу к строительству нового коммунистического искусства»214.

Нет нужды доказывать очевидную нелепость этих положений. Но автор прав и по-своему логичен в одном - в отрицании футуризма, который оказался препятствием на пути к общественной «пользе» и начал подвергаться нападкам со стороны самих футуристов, ищущих утилитарного применения своим силам и не находящих такой возможности в старом футуристическом русле. Это усилившееся к концу периода тяготение известной части футуристов к «самоликвидации», к пересмотру прежних «основ» заслуживает внимательного разбора, ибо через такое принесение себя в жертву утилитаризму шли многие авторы, связанные с «левым» движением и стремившиеся войти в новое общество на правах его полезных работников, строителей, мастеров.

Острота положения усугублялась тем обстоятельством, что требования утилитаризма со всеми хорошими и дурными последствиями не исходили со стороны, а зарождались внутри движения, зашедшего в тупик формалистического экспериментаторства и пытавшегося освободиться от собственных пут. Отсюда странные «метаморфозы», которыми изобиловала эта среда. Футуризм, пожелавший «приносить пользу», превращался в свою противоположность и в то же время сохранял нечто от прежнего облика, как бы вывернутого наизнанку. «Самовитое слово» сменялось «социальным заказом». Лица, еще недавно твердившие о правах гения «творить для одного себя» и понимавшие искусство как «свободную эманацию субъективного сознания», не имеющего никаких точек соприкосновения с объективным миром, становились в ряды ремесленников и начинали изготовлять объективные, материальные предметы широкого потребления. Абстрактная живопись обернулась конкретной «вещью». Условность, порвавшая все связи с реальной жизнью, привела к уничтожению всякой условности, без которой, как известно, нет искусства. Отрицание реализма, который, по мнению футуристов, лишь дублирует действительность и уподобляется фотографии (отрицание, приведшее их к крайним формам абстракционизма), закончилось в практике «лефов» тем, что в образец была возведена фотография. Даже «заумь», т. е. заведомо бессмысленная, никому не понятная речь, привлекавшая футуристов именно своей непонятностью, бессодержательностью, «самоцельностью», в представлении иных авторов, например Хлебникова, мыслилась как язык, «понятный всем народам», и потому превращалась (разумеется, лишь в сознании ее приверженцев) в дело в высшей степени осмысленное и общественно полезное.