Страница 29 из 47
Французский философ Пьер Абеляр (1079–1142) изложил другое объяснение искупления, также мало связанное с Писанием, но более близкое по духу трудам отцов церкви[402]. Подобно некоторым раввинам, он верил, что Бог страдает вместе со своими созданиями, и утверждал, что распятие показывает нам лишь одно мгновение этого вечного сострадания Бога. Созерцания мучений Христа трогают нас и заставляют испытывать жалость, и именно акт сострадания спасает нас — а вовсе не жертвенная смерть Иисуса. Абеляр был величайшим умом своего поколения; ученики стекались на его лекции со всей Европы. Как и Ансельм, он редко цитировал Писание и ставил вопросы, не предлагая очевидных решений. В сущности, Абеляр больше интересовался философией, и его богословие было довольно консервативным. Однако из-за его агрессивной манеры, его борьбы с предрассудками казалось, что учёный самонадеянно противопоставляет свой человеческий разум божественной тайне, из-за чего он оказался вовлечён в бурное столкновение с одним из наиболее влиятельных церковников своего времени.
Бернар Клервоский (1090–1153), аббат цистерцианского монастыря в Клерво в Бургундии имел большое влияние на папу Евгения II и короля Франции Людовика VII и был по-своему не менее популярен, чем Абеляр. Десятки молодых людей последовали за ним в новый цистерцианский орден, отделившийся от бенедиктинского ордена и имевший несколько измененный устав. Бернар обвинил Абеляра в том, что он, «рассуждая, что всё, что являет собой Бог, возможно постичь разумом человеческим, тем самым стремится принизить ценность веры христианской»[403]. Цитируя гимн христианской любви апостола Павла, он провозглашал, что Абеляр «ничто не видит <…> как бы сквозь тусклое стекло, но всё разглядывает лицом к лицу»[404]. В 1141 г. Бернар вызвал Абеляра, страдавшего болезнью Паркинсона, на Сансский собор, где напал на него с такой яростью, что тот совершенно пал духом и спустя год скончался.
Хотя Бернара Клервоского сложно назвать милосердным человеком, его экзегеза и духовность основывались на любви Божьей. Самая знаменитая из его работ — толкование Песни Песней, восемьдесят шесть проповедей, адресованных монахам Клерво между 1135 и 1153 г., которые ознаменовали собой расцвет «Божественного чтения»[405]. «Не рассудок движет мною, а желание», — настаивал он[406]. В своей ипостаси Логоса Бог снизошёл до нас, дабы мы могли подняться до Божества. В Песне Песней Бог показывает нам, что это восхождение имеет три этапа. В восклицании невесты: «Царь ввёл меня в чертоги свои», — «чертоги» символизируют различные уровни понимания Писания. Упоминаются три «чертога»: сад, кладовая и спальня. «Пусть сад представляет простой, неприкрашенный смысл Писания, — предлагал Бернар, — кладовая — его нравственный смысл, а спальня — тайну божественного созерцания»[407]. Поначалу мы читаем Библию как рассказ о сотворении мира и об искуплении человеческих грехов, но затем мы должны пройти в кладовые, постигая её нравственный смысл, который учит нас, как изменить наше поведение. В «кладовых» душа облагораживается привычкой к милосердию. Она становится «приятной и умеренной» по отношению к другим, «ревностное усердие к любви» ведёт её «к забвению себя и равнодушию к своекорыстию»[408]. Когда невеста ищет своего жениха «ночью» в своей спальне, этим она показывает нам важность скромности. Лучше избегать показного благочестия и молиться в одиночестве своей кельи, ведь «если мы молимся при других людях, их похвала может лишить нашу молитву… её действия»[409]. Не следует ожидать внезапного озарения, но путём привычки к милосердию монахи добьются устойчивого, скромного и постепенного совершенствования.
Наконец, душе будет позволено войти в «спальню» жениха и сподобиться лицезрения Бога, хотя Бернар признавался, что сам он испытывал лишь краткие отблески этого последнего состояния. Песню Песней невозможно постичь разумом. Её значение — «тайна», сокрытая в тексте[410] — ошеломляющая трансцендентная реальность, не поддающаяся осмыслению в рамках наших обычных представлений[411]. В отличие от рационалистов, Бернар постоянно цитирует Писание: его комментарий на Песнь Песней содержит 5526 цитат из Библии, от Бытия до Откровения[412]. Он не рассматривает Библию как сложную научную задачу, стоящую перед исследователем, считая изучение Священного Писания личной, духовной дисциплиной. «Сегодня читаем мы в книге опыта, — говорил он своим монахам. — Оборотитесь на себя самих, и всякий да напряжёт сознание своё к тому, чему предстоит быть сказанным»[413].
В тринадцатом веке монахам молодого Ордена проповедников, основанного испанцем Домиником де Гусманом (1170–1221), удалось соединить старинное «Божественное чтение» с рационализмом соборных школ. Доминиканцы были интеллектуальными наследниками и философов, и учёных из аббатства Сен-Виктор[414]. Они не отказывались от духовной экзегезы, но уделяли более пристальное внимание буквальному значению библейских текстов и были последовательными учёными, чьей целью было применить философию Аристотеля к христианству. Отцы церкви сравнивали аллегорию с «душой» или «духом» Писания, но для Аристотеля душа неотделима от тела: ведь она определяет наше физическое развитие и полагается на свидетельства наших чувств. Итак, для доминиканцев «дух» Писания не был скрыт за текстом, его можно было найти в буквальном и историческом значении.
В своём труде «Summa Theologica» («Сумма теологии») Фома Аквинский (1225–1247) примирил старый духовный метод толкования с популярной философией. По Аристотелю, Бог был «Первопричиной», привёдшей в движение всю Вселенную; Фома развил эту идею, указывая, что Бог был также «первым автором» Библии. Люди, создававшие Писание, сделавшие божественное Слово земной реальностью, были лишь орудиями Бога. Господь также привёл в движение и их, но именно они целиком отвечали за стиль и литературную форму текста. Толкователю не следует пренебрегать простым смыслом Писания, так как он может понять многое в божественном послании, изучая работу этих писателей последовательными и научными методами. Подобно рационалистам двенадцатого века, схоласты, как стали называть этих преподавателей, были твёрдо убеждены, что их разум способен отделить богословские спекуляции от экзегезы. Но сам Фома Аквинский придерживался более консервативных взглядов. Бог был иным, нежели авторы-люди, которые способны лишь передать в словах. Бог обладал властью выстроить исторические события так, чтобы явить истину о спасении. Буквальный смысл Ветхого Завета может быть обнаружен в словах, использованных авторами-людьми, но его духовное значение можно увидеть в событиях книги Исхода или в обычае пасхального агнца, которого Бог сделал прообразом искупительной жертвы Христа.
Тем временем евреи, жившие в исламских странах, тоже пытались применить рационализм классической греческой культуры к Библии. Однако им было сложно соединить Бога Священного Писания, явившегося им в откровении, с божеством, описанным Аристотелем и Платоном, божеством, пребывающим вне времени, бесконечным и непреходящим, безразличным к земным делам, божеством, которое не создавало мир — столь же вечный, как и оно само — и не будет судить людей в конце времён. Еврейские философы настаивали на том, что те отрывки из Библии, где Бог описывается человекоподобным, следует понимать аллегорически. Они не могли принять Бога, который ходит, говорит или восседает на троне, Бога, который испытывает ревность и гнев или меняет свои решения.
402
Evans, Language and Logic, pp. 70-71; 134-141.
403
Бернар Клервоский, Письмо CXCI. 1.
404
Cp. 1 Кор. 13:12. Цит. по Henry Adams, Mont Stichael and Chartres, London, 1986, p. 296.
405
Wilfred Cantwell Smith, What is Scripture? A Comparative Approach, London, 1993, pp. 29-37; David W. Kling, The Bible in history: How the Texts Have Shaped the Times, Oxford and New York, 1994, pp. 96-112.
406
Irene M. Edmonds and Killian Walsh (trans.), The Works of Bernard of Clairvaux: On the Song of Songs, 4 vols, vol. 1, Spencer, Mass., vol. 2-4, Kalamazoo, Michigan, 1971-1980, vol. I, p. 54.
407
Ibid., vol. 2, p. 28.
408
Ibid., vol. 2, pp. 30-32.
409
Ibid., vol. 1, p. 2.
410
Ibid., vol. 4, p. 86.
411
Ibid., vol. 4.
412
Kling, The Bible in history, p. 103.
413
Edmonds and Walsh, On the Song of Songs, vol. 1, p. 16.
414
Evans, Language and Logic, pp. 44-47.