Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 91

Следователь не дал Сапуну долго раздумывать. Отворилась дверь, и конвоиры втолкнули в комнату Змитрока Короткевича.

Еще два дня назад Сапун и Короткевич виделись на свободе и обсуждали дела подполья. Никто из них не думал тогда, что следующая встреча произойдет здесь, в СД.

Держался Дима бодро, уверенно, с вызовом смотрел следователю в глаза. Одежда его была помята, голова совсем облысела, широкий лоб покрылся множеством морщинок. Только серые глаза светились ярче прежнего. Они горели каким-то несвойственным прежде ему огнем.

Скрывать то, что Сапун и Короткевич знали друг друга еще до войны по совместной работе, не было нужды. Да и зачем скрывать, если это никоим образом не повредит делу. «А вот в главном нужно оставаться твердым — не признавать ничего», — думал Сапун.

— Знакомы? — спросил Фройлик.

— Знакомы, — ответил Короткевич. — Довольно давно.

И рассказал, где и когда они работали вместе.

— Ты мне не заливай. Знаешь, о чем я спрашиваю. В бандитский комитет Сапун входил?

— Нет.

— Врешь, собака!

— Ничего я не вру. Он не имел никакого отношения к комитету.

— Почему же вы с Ковалевым ничего не сказали ему о подпольном комитете?

— Это мое дело, кому что говорить!

Плеть свистнула в воздухе и опустилась на плечи Короткевича. Тот только немного пригнулся, но не сдвинулся с места. Фройлик еще и еще раз хлестнул Диму.

— Ты был бандитом, собака, и остаешься им! — ругался следователь.

А Короткевич молча смотрел на него и улыбался одними глазами.

— Инженер Сапун, кто вам приказал вернуться в Минск?

— Я всегда жил в Минске.

— Но вы же убегали из Минска.

— Все убегали от войны.

— А когда и где вы были комиссаром?

— Никаким комиссаром я нигде не был. Я инженер.

Действительно, здесь он не врал.

Первая очная ставка не дала следствию никаких результатов. Зато для себя Сапун сделал вывод: нужно держаться, ничего о подпольных делах не говорить.

Этому учил пример Короткевича, все существо которого, казалось, излучало беспредельную ненависть к фашизму.

Сапуна отправили в тюрьму и посадили в пятьдесят четвертую камеру.

Тюрьма как тюрьма: тесная камера, цементный пол, одна-две доски, которые служили кроватью. Ночью — темнота, будто на дне колодца. Из каждого угла несло сыростью.

Соседями Сапуна были люди, далекие от политики, — поляк, который не знал, за что его арестовали, и какой-то вор. Потом подбросили одного военнопленного, убежавшего из лагеря и схваченного полицаями. Одним словом, компания разношерстная. Только через неделю она пополнилась еще одним человеком, о котором стоит рассказать более подробно.

Это был небольшого роста, худой, с немного запрокинутой назад головой и застывшими, всегда широко открытыми глазами старый рабочий щеточно-веревочного комбината слепых Куликовский. Так повелось, что все звали его только по фамилии, и имя этого человека не сохранилось в памяти. Как и все слепые, Куликовский ходил осторожной, кошачьей походкой. Он мог безошибочно передвигаться в темноте. Поняв, что в камере чрезвычайно тесно, Куликовский отказался лечь на место, отведенное ему.

— Спасибо, мои дорогие, за заботу, но не нужно... Я умею сладко спать сидя. И дома большей частью так отдыхаю... Привычка!

Арестованные удивились, но перечить не стали. А Куликовский, прислонившись спиной к стене, спустя некоторое время тихо посапывал. И во сне голова его была откинута назад, а не клонилась на плечо, как это обычно бывает у людей, когда они засыпают сидя.

Утром старик проснулся веселым, будто он провел ночь в светлой и чистой спальне.

— С добрым утречком вас, дороженькие, — приветствовал Куликовский присутствующих. — Пускай для вас и в самом деле это утро и этот день будут добрыми...



Он сыпал поговорками, рассказывал разные веселые анекдоты. Каждое слово его товарищей по несчастью вызывало у него в памяти какую-нибудь историю, которую он где-то слышал или знал из книг. Незаметно переходил он с одной темы на другую, затем начинал читать наизусть поэмы Пушкина и Лермонтова, рассказы Гоголя, Чехова, Тургенева.

— Хотите, я прочитаю вам одну чудесную сказку? Горький ее написал...

— Прочитай, может, на душе легче станет, — попросили заключенные.

Неторопливо, будто ощупывая ногами незнакомую стежку, начал Куликовский читать по-русски «Макара Чудру». Перед его слушателями возникла волнующая картина: морской берег, ночь в степи, костер, пронизывающий своими языками густой мрак, и старый цыган Макар Чудра с огромной трубкой в зубах. Свобода, необъятный простор вокруг, ни конца ему, ни краю...

Куликовский читал выразительно, громко, вкладывая в слова какое-то свое, одному ему известное содержание.

Затаив дыхание, слушали заключенные рассказ о цыганке Радде и Лойко Зобаре, о необычайной их любви и о страстной, еще более сильной жажде свободы, которая дороже всего на свете.

Когда кончилось чтение, долгое время никто не трогался с места. Все словно застыли в плену чарующих образов рассказа.

— Чего задумались? — прервал молчание Куликовский. — Хотите, я прочитаю вам еще «Песню о Соколе»? Мне сдается, это самое лучшее произведение Горького.

Голос Куликовского звенел молодо, и казалось, что перед ними на цементном полу сидит не худой, слепой старик, а какой-то невиданный богатырь, — такую силу придавали ему горьковские слова.

— «Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо...»

Эти слова с особенной силой звучали в устах человека, который с пяти лет не видел неба, не видел солнца. Читал он с таким пафосом, будто и небо, и солнце, и все краски жизни были открыты ему и он сам был тем подбитым Соколом, который свалился в темную теснину и бился грудью в бессильном гневе о твердый камень.

— «Подполз он ближе к разбитой птице и прошипел ей прямо в очи:

— Что, умираешь?

— Да, умираю! — ответил Сокол, вздохнув глубоко. — Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо... Ты не увидишь его так близко!.. Эх ты, бедняга!

— Ну что же — небо? — пустое место... Как мне там ползать? Мне здесь прекрасно... тепло и сыро!

Так Уж ответил свободной птице и усмехнулся в душе над нею за эти бредни.

И так подумал: «Летай иль ползай, конец известен; все в землю лягут, все прахом будет...»

Но Сокол смелый вдруг встрепенулся, привстал немного и по ущелью повел очами.

Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье темном и пахло гнилью.

И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы:

— О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я... к ранам груди и... захлебнулся б моей он кровью!.. О, счастье битвы!..»

Теперь старик читал уже стоя, высоко подняв руку, сжатую в кулак. Встали со своих мест и его слушатели. А он будто молился силе, храбрости и мужеству отважных:

— «Безумству храбрых поем мы славу!

Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью... Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!

Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!

Безумству храбрых поем мы песню!..»

Когда Куликовский кончил читать, снова наступила тишина. Подсев к старику, Сапун спросил:

— За что вас арестовали?

— Да так, мелочь одна... Еврейку прятал в своем доме.

За укрытие евреев фашисты расстреливали. Не было ничего удивительного, что за это слепого бросили в тюрьму. Не только его, но и жену.

Приход в камеру Куликовского стал самым приятным событием для заключенных. В темных каменных стенах будто посветлело. Дни и ночи были заполнены воспоминаниями, рассказами, чтением наизусть поэм, стихов, отрывков из романов. Старик садился, прислонившись к стене, или неторопливо, осторожно ходил по темной камере и веселым, звонким голосом читал все новое и новое, и ни разу не повторялся. Когда рассказы и поэма надоедали, он пересказывал целые главы из исторических книг. В его памяти сохранились такие подробности, которые редко можно найти даже в специальной исторической литературе.