Страница 55 из 65
Он думал, устраиваясь сюда на работу, что отдохнет от людей, от службы, к которой у него не было никаких способностей, а он только занимал чужое место, душа отмякнет, как тело после бани, и снова можно будет жить спокойно, обрести точку опоры в этом мире, устойчивость. Ведь все-таки тут лес и всякая живность, которая подчиняется своим извечным законам, как вот восходит солнышко и заходит, шевелятся деревья на ветру, блуждают облака по небу, и есть тайна в этом их бессмысленном для людей блужданье, все это извечно и прочно. Такой вот душевной прочности и покоя хотелось Петруше, но, видимо, человеку этого не дано.
Он достал из портфеля газету и положил перед собой, собираясь почитать. Но из угла выплыло к нему лицо Андрея Тихоныча и зашевелило губами, желая, наверное, что-то сказать. Петруша усмехнулся и покачал головой. Он знал, что старого рабочего давно уже нет. Бедный Андрей Тихоныч теперь там, в таком месте, откуда никто и никогда не возвращался. Он помер прошлой зимой.
Петруша любил старика, потому что от того веяло душевной прочностью и покоем, чего не было у него самого. Но больше всего Петрушу поражало в нем, что тот никому не завидовал, был веселый такой старичок, компанейский, никогда ни на что не жаловался, ни на людей, ни на погоду, ни на свое здоровье, хотя частенько не выходил на работу из-за высокого давления. Всех удивляло его бескорыстие. Как-то он взял да и отремонтировал бесплатно подсобное помещение, побелил потолок, покрасил стены, постелил линолеум. Конечно, товарищи по работе упрекали его за это, например, рабочий Вербин, мол, что ж ты, дурачок, задаром-то? Тебя запрягли да поехали, а ты и радуешься? Эх ты! Андрей Тихоныч на это отвечал:
— Мне денег не надо, Анисим. Деньги — вред.
— Мне бы этого вреда побольше, — сказал Вербин, весь пропахший лошадью и телегой, так как всю жизнь проработал с лошадью, без которой его никто теперь уж и вообразить не мог.
— Деньги — это несчастье, — без улыбки возразил Андрей Тихоныч. И непонятно было, шутит он или говорит всерьез. Вербин почему-то обиделся и сказал, что если ему не прибавят зарплаты, то он завтра же уйдет на другую работу, где платят больше, ему давно обещали хорошее место.
— А кто ж лошадь запрягать будет? — вдруг улыбнулся Андрей Тихоныч.
— Мое какое дело. Пускай сама запрягается.
— Так нельзя, Анисим. Лошадь требует ухода.
«Никуда ты не уйдешь», — подумал Петруша, который был при этом разговоре. Он внимательно посмотрел на грубое лицо Вербина и по его выражению еще раз убедился, что тот никуда и никогда не уйдет, потому что это человеческое лицо выглядело нормально и симпатично только рядом с лошадью.
— Вот ты такой добрый, Тихоныч, — Вербин усмехнулся и подмигнул Петруше. — Взял бы да и купил нам четвертинку.
— Куплю, — сказал тот. — Завтра принесу.
И на другой день выполнил свое обещание, к большому удивлению Вербина. Тот сокрушенно покачал головой, однако грубое лицо его с низким лбом так все и просияло, он прохрипел от души:
— Ну что ты за чудак? Я ж в шутку сказал.
— Пей, ежели охота. Мне не жалко.
Вербин засуетился, задвигался, зачем-то ковырнул желтым ногтем этикетку и смущенно пробормотал:
— Вот ведь она зараза какая. Что делает с человеком… А лошадь не будет пить. Почему, думаешь, так?
— Лошадь животное чистое, — сказал Андрей Тихоныч.
— Лошадь животное чистое, — эхом отозвался Вербин и затосковал вдруг, покачал головой. — А мы как свиньи.
Вскоре чудной Андрей Тихоныч лег в больницу из-за высокого давления и неожиданно помер. Петруша и Вербин ходили проститься. Около гроба стояли женщины в трауре, но никто не плакал, это были какие-то дальние родственники.
Петруше все время слышалось чье-то дыхание, но чье оно, так и не угадал. А то, что ему показалось, никак не могло быть правдой. Ему показалось, что это дышит Андрей Тихоныч. И все тут говорят негромко, потому что боятся разбудить старика, ведь он так похож на спящего, такое безмятежное у него лицо…
Петруша пошевелился на своей скамейке и подумал, зачем все это врезалось ему в память? Для какой надобности? Он вспомнил, что тот приходил на работу обычно в кепке и в черном тяжелом плаще, приходил за час до работы и сидел на скамейке под окошком, а рядом с ним устраивался кобелек Бобо, рыжий и пламенный, словно лис. Как видно, они любили друг друга.
Зачем ему надо все это помнить, думал Петруша в отчаянии. Неужели больше не о чем подумать? И Андрей Тихоныч послушно ушел из его сознания, поблек и вовсе растаял, будто услышал его отчаяние. Но остался хаос, который был настолько силен, что Петруша даже и дышал не в полную грудь, пытаясь в нем разобраться. И вот выделилось ему из этого хаоса, мол, есть что-то в каждом человеке, осталось с темных времен, когда тот еще и разговаривать не умел, а только мычал, как глухонемой, но уже видел, как и мы видим, и облака на небе, и деревья, и слышал их шум, знал ощущение тепла и холода, голода и сытости. И вот с тех времен в нас осталось нечто темное и древнее, устойчивое и основательное, что руку в огонь совать нельзя, можно обжечься, а камни не съедобны, снег холодный. И теперь этим древним опытом пользуется человек, хотя и научился говорить, познал слово.
Но зачем ему думать об этом? Петруша вдруг остро понял, что человеку одному быть нельзя. А если ты остался один, так сложилась у тебя судьба, то надо думать и заботиться о людях, вроде Андрея Тихоныча, и не поддаваться той темной силе, заросшей мохом и паутиной, затаившейся в тебе до поры до времени, хотя ты и знаком со всякими алгебрами. Но, может, она и есть настоящий хозяин всех твоих поступков? Ведь это она велит тебе питаться каждый день, властно заставляет жить и не совать руки в огонь. Как ты ни хитри, а все равно подчиняешься ей. А она говорит, живи, ешь, пей, спи, размышляй, если можешь, хотя это и не обязательно, а главное, заботиться о продлении рода…
Между тем невидимое небо прорвалось дождем и мокрым снегом, форточку захлопнуло порывом ветра. Под окошком показалась голова в синем берете. Николай Гаврилыч, нынешний Петрушин начальник, седой, как лунь, старичок, заглянул в каморку и спросил:
— Ну, как тут у вас, все в порядке?
— Гром гремел, — сказал Петруша.
— Вот как? А я и не слыхал.
Николай Гаврилыч с задумчивым видом прошел к себе в кабинет, пошелестел там бумагами и вышел.
— Анна Ивановна опять заболела, — пробормотал он.
— Заболела, — сказал Петруша. Он вообразил Анну Ивановну, толстую старушку с катарактой на глазу, нервную и обидчивую. Когда-то она, видно, была красивая и ее любили. И вдруг все это куда-то провалилось, и она уж старуха, и никто в нее больше не влюбится, как прежде. Жизнь прошла.
— Что ж, пойду, — сказал Николай Гаврилыч и потихоньку убрел домой.
Петруша снова лег на скамейку, и опять на него навалились тишина и раздумья. И чего только не приходит в голову, когда вот так лежишь на скамейке, а старый дом поскрипывает от порывов ветра. Все реже и реже доносится грохот автобуса с дороги, зато и отчетливее, слышно, как дребезжит каждая гайка и лязгает ржавое, изношенное железо. Скоро уж полночь, а сна нету ни в одном глазу. Впрочем, сторожу и не полагается спать.
Петруша лежал в темноте и усмехался, размышляя о своей нескладной судьбе. По сути дела, он так же одинок, как эта угрюмая, неулыбчивая Надежда Артамоновна, которую проводили на пенсию три дня назад. Петруша ничего не знал о ней, но воображал, как та придет домой, поставит варить суп в маленькой кастрюльке, польет цветы, сядет на стул и задумается. Наверное, вся жизнь промелькнет перед ее глазами слабой искоркой. Так краток этот миг, человеческая жизнь, что и глазом моргнуть не успеешь, как она пролетит.
Петруша сказал себе, что зря приписывает свои мысли и чувства другим людям, что те, может быть, думают совсем не так. И тем не менее он решил, что лучше в такие бессонные ночи воображать чужую жизнь, а не собственную. Тогда свои проблемы, свой стыд и прегрешения отодвинутся, не станут мучить.