Страница 54 из 65
Петруша знал, что воображение его подводит, однако отец воображался ему то пулеметчиком, то знаменосцем. Как он бежит в атаку и кричит «ура». Вряд ли такое было, Иван Колотовкин всю войну провоевал солдатом. Был он полуграмотный крестьянин и до войны пахал, сеял, поучиться почти не пришлось. Он уже гордился тем, что умел расписаться, да кое-как нацарапать письмо с войны безо всяких запятых и точек. Солдатская служба известная. И однако Петруше легче было вообразить себе отца, бегущего впереди войска в атаку, чем сидящего в слякотном окопе с дизентерией и жуткими резями в животе, а тут еще надо стрелять. В письмах с фронта Иван Колотовкин жаловался Авдотье Степановне, что мучается животом и, наверное, у него дизентерия. Петруша в то время как-то недоверчиво воспринимал отцовские жалобы, ему не верилось, что на войне могут мучиться животами или страдать от мирной болезни. Ему казалось, что на войне только ранят, простреливают тело, а то и вовсе разрывает на куски. А уж там язва желудка, гастрит, то этого не должно быть. Он не знал, что на войне между боями продолжается обычная человеческая жизнь, люди едят и пьют, разговаривают не только о враге, как его сокрушить, но и о чем хочешь. Человек всегда норовит остаться человеком со всеми своими привычками, хоть ты забрось его на край света. И там он начнет устраивать себе жилье и маломальские удобства для спанья, а если найдется с кем поговорить, то расскажет о детях, о жене или о своем детстве.
Так вот Петрушино сознание извлекло из тьмы покойного отца с его привычками, повадками, поступками, запахами, и он встал перед ним, как живой. Однако Ивана Колотовкина не было в живых, а только могила с памятником из бетона, на вершине которого краснела звезда, напоминала о его существовании. В конце концов даже это утешало и успокаивало Петрушу. От твердо знал, что у него был отец, солдат Иван Колотовкин — высокий, сутулый человек, со впалыми седыми висками. Была мать Авдотья Степановна, низенькая ворчунья-старушка, с ровными вставными зубами, бородавкой около носа и седым хохолком волос на голове.
То есть Петруша появился на свет не из безымянной пылинки, каких другой раз много вьется в солнечном луче, а родился от людей обыкновенных, произошел от человеческой породы. Как-то он подумал, что это большое счастье, когда детям известны их родители, это знание — что-то вроде прочного фундамента, на котором ты стоишь. И если тебя спросят, кто ты такой, Петруша Колотовкин, то можно спокойно ответить, я, мол, сын отца да матери, вот кто я такой. Можно еще добавить, что отец твой прошел пешком всю войну, намекая этим, что ты сын солдата. Ладно, отец твой прошел всю войну, а ты что прошел, Петруша? А он ничего не прошел, просто так живет, ходил вот на бестолковую службу да бросил, теперь устроился ночным сторожем, деньги платят небольшие, но зато все понятно, что делать, и есть какой-то смысл.
Прежде он не раз жаловался матери, что не видит никакого смысла в своей работе, однако Авдотья Степановна рассудительно отвечала: «Оно хоть нам и непонятно, для чего ты там сидишь на своей службе, да, видно, уж так надо, раз держат столько служащих и зарплату дают. Начальству, Петруша, виднее, ты его не серди и не спорь».
Обычно в конце рабочего дня Петруша сидел за своим столом в каком-то дурмане, обкурившись за день до рвоты, с головной болью, охрипший и оглохший от телефонных разговоров, раздраженный и в то же время вялый, весь больной. И тут являлся к нему отец, лежащий в окопе под дождем в заляпанной каске, в сапогах и с винтовкой. И Петруша не словами, а шелестом, как вот шумят потихоньку деревья, обращался к нему: «Пап, я хочу к тебе». А тот таким же шелестом, тоже не словами, отвечал, что сейчас к нему нельзя, могут убить, лучше в другой раз, после боя. И он напряженно смотрел куда-то перед собой, кого-то видел, а на Петрушу не смотрел и не видел его…
И вот он теперь один и ничего не понимает. Знала ли мать некую тайну жизни? Не может такого быть, чтобы за всю свою жизнь человек не открыл какой-нибудь тайны. Или тот же отец, провоевавший всю войну, когда смерть чуть не каждый день гуляла около него, заглядывала в глаза и в душу, неужели и он ничего не узнал, чтобы передать это знание ему, Петруше? Они оба, наверное, знали, но не захотели ему сказать, потому что он бы все равно ничего не понял. Возможно, эта тайна у всех на виду, в каждом букваре, и однако же недоступна, недосягаема, пока сам по крохам не соберешь факты, шажками не подберешься к ней. Вот оно в чем дело. Пока не разгадаешь самого себя, так и не узнаешь ничего. А чтобы разгадать самого себя, на это и жизни не хватит. Оказывается, никак нельзя передать ее на словах.
Петруша все больше запутывался, и фундамент, на котором он был утвержден судьбой, колебался. Напрасно он взывал к своим родителям, Ивану Колотовкину и Авдотье Степановне, чтобы они указали ему сокровенную тропинку. Отец мелькнул в его жизни падучей звездой и сгинул во мраке. А мать, в ней Петруша не находил никаких признаков мудрости, никакой тайны, Авдотья Степановна была вся на виду. И однако он чувствовал, что эта тайна бытия в них существовала и была им известна хорошо. Иначе как бы они могли идти твердой поступью по жизни, ни на что не жалуясь, разве на ломоту в костях или на зубную боль? Тайна, видимо, существовала.
Редко в своей жизни Петруша слышал, как зимой гремит гром. И вот теперь что-то невероятное, хватающее за душу, творилось в небе.
За высокими деревьями тьма вдруг осветилась, сильно треснуло, а потом еще раз, и стало тихо, как в пустой бутылке. И он, Петруша, сидит в этой бутылке, будто пленник, стиснутый со всех сторон гладким стеклом, которое становится с каждой минутой все толще и толще, а воздуха не хватает, и надо помирать.
Телефонный звонок едва слышно продребезжал в соседней комнате. Петруша с трудом оторвал словно бы прилипшие к полу ноги и потащился, как инвалид, послушать трубку. Это справлялась бывшая жена, как он себя чувствует и не болит ли у него что-нибудь. Он сказал, что ему хорошо и ничего не болит, ни сердце, ни какие-либо другие части тела, а вот слышала ли она, как гремел гром? Зима, и вдруг гром, удивилась она? Нет, ничего не слышала, сидит на кухне и смотрит телевизор. А что показывают? Показывают кино. Интересное кино? Да так себе, обыкновенное, а ты что делаешь? А что мне делать, отвечал Петруша, ничего не делаю, лежу на скамейке, как и положено ночному сторожу. Тут в разговоре наступила длинная неловкая пауза, и они распрощались, так как говорить больше было не о чем.
Петруша вернулся на скамейку, кинул под голову портфель и вытянулся во весь рост. К нему вернулось ощущение, что посажен зачем-то в бутылку с толстым зеленым стеклом, и это ему не очень приятно. Впрочем, он твердо знал, что ничего такого на самом деле нет, а он лежит на деревянной скамейке в конторе, в подсобном помещении, а кругом темный лес с престарелыми, усыхающими деревьями, знал, что ворота во дворе заперты, а два кобелька Цуцык и Бобо, помогавшие ему сторожить, куда-то убежали по своим делам.
Известно ему было и другое, что он уж больше года, как тут, потому что ничего не умеет делать по-настоящему, не обучен, и из-за этого ему как-то не по себе, хотя он давно уже привык к шороху мыслей, к своей неудовлетворенности, к особенной темноте над старым лесом и зареву огней города, охватившему со всех сторон эту жалкую кучку деревьев.
Петруше вдруг так стало муторно, что он вышел на улицу и прислушался к темноте. В лесу кто-то заорал пьяно и неистово. От этого оранья на душе у него стало почему-то легче. Вроде как и не один он теперь на свете. Где-то рядом бродит глупая, заблудшая душа и орет и стонет, потому что темно и охота орать.
Петруше вдруг захотелось квасу, и он удивился нелепому скаканью мыслей. При чем тут квас и где его возьмешь ночью? Ох уж эти мысли, сколько их бродит в голове, и темных, и светлых. И которые надо скрывать, потому что стыдно и дико их рожденье. Это не цивилизованные, не причесанные мысли, а глухой ропот темной природы. А та, голая, дикая, не ведает ни стыда, ни греха, ни совести.