Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 65



Силы убывали с каждым днем, но старушка не сдавалась, топила печь, стряпала, обстирывала старика, сенокосила. Ох уж этот сенокос! Кто помоложе, так тому ничего, как-то пожаловалась она, молодой пять раз косой махнет, а я за это время только один разочек. Сердце так вот и зажимает, и дыханья никакого нету, хоть реви, хоть падай, а корове-то сена надо, как корова без сена?

Потом уж она сдалась, продала половину коровы соседке, такой же старушке, как сама. Вот и стали держать корову пополам, день доила бабушка, другой день соседка.

Год или два так прожили, а силы стало еще меньше. Какой уж там сенокос, с крыльца бы хоть сойти да полведерка воды вычерпнуть из колодца…

Вот тут я упрекаю себя горько и проклинаю свою судьбу, что в самые тяжелые годы меня не было с ними, не помогал ничего. Не понимал, не доходило до меня, что надо было облегчить их последние шаги в жизни. Все искал какую-то великую истину да жизненный смысл, как искали алхимики философский камень. Неужели и дети мои так? Впрочем, отчего бы и не поискать этого смысла, когда делать нечего, руки праздны, стипендию платят и кусок хлеба откуда-то появляется на обед каждый день.

Теперь, когда уже никому не надо это знанье, я узнал, что доживешь вдруг до того, что и ведра воды не принести, и ночной горшок за собой не убрать, веника не поднять, чтобы вымести сор из избы. И никого вокруг нету, некого позвать на помощь. У детей свои семьи, а внуки эгоисты. Горько мне.

Как-то мой знакомый, когда я стал жаловаться, что тоскую по деревне, сказал без обиняков:

— Что ж ты не живешь там, в своей деревне?

Я не знал, что и ответить на это, смутился, раздосадовался. Что ж я там не живу? Поздно теперь себя об этом спрашивать, кому я там сейчас нужен, не умеющий ничего, ни топора насадить, ни жать, ни сеять, ни сенокосить. Что толку пытать свою совесть, когда уж ничего не вернешь? Конечно, я виноват, что старики остались одни, и совесть моя нечиста перед ними. Хотя ведь не раз приходилось задумываться, мол, как же это так, тебя вырастили, выкормили, а ты отвернулся в угоду своим всяким эгоистическим помыслам, что надо учиться, добывать знания. Но лучше бы я остался с ними, чтобы помогать как-нибудь, косить сено на корову да рубить дрова. Не надо было мне ни грамоты, ни образованья, что толку от всего этого, если любимый человек доживает свой век в одиночестве, брошенный всеми, как износившаяся вещь за ненадобностью? Лучше бы уж оставаться мне всю жизнь неграмотным да необразованным и вместо подписи ставить крестик, только бы послужить доброму делу. Ведь бабушкина неграмотная, необразованная душа оказалась добрее.

Другой раз я раздумываю, почему она не сказала ни разу, мол, нам, старикам, уж невмоготу одним стало, живи ты, парень, с нами да помогай сколько-нибудь на старости лет, ведь мы тебя поили, кормили, а когда ты болел, ревели от горя да не спали ночами. Нет, ничего такого не сказала. Только, видно, и думала об одном, как бы мне угодить, как бы для меня лучше сделать, а сами как-нибудь. Для этого уж, видно, слова непригодны. Не пригодны слова, когда должны беседовать души. Только моя-то душа оказалась глухой.

Конечно, и горевала она, и мучилась, и хотелось ей на старости лет покоя да радости, чтобы рядом был родной человек. Все это было, только никому не жаловалась, кроме своего молчаливого Николы-угодника. А тот что ей мог сказать? Терпи, старушка, терпи. Вот и терпела. И у меня, наверное, все так же будет, только нет у меня Николы-угодника, другая теперь жизнь.

В первый день своего приезда я как-то растерялся от свободы и воли. Что хочешь, то и делай, на лекции бежать не надо, никакой суеты, спи, сколько хочешь, ешь, пей, и все тебе подадут на стол да еще спросят, вкусно ли, надо ли еще чего? Да что ты, бабушка, ничего не надо, все хорошо, только шанег вот захотелось картофельных да киселя из высевок. И на другой день появлялись шаньги и кисель из высевок. Не знаю только, откуда уж эти высевки взялись от казенной муки?

Спать ложился я рано, вставал поздно, меня не будили. Укладывался на ночь в прохладных сенях на соломенной тугой постели в тяжелом домотканом пологе, в том самом, в каком спал и в детстве. Только теперь ноги не умещались, выглядывали наружу.

Теперь мало кто спит в пологе, а если и спит, то в марлевом, холсты давно перевелись.

По утрам сквозь сладкую дрему я слышал, как вставала бабушка и отправлялась под окошко за дровами, затапливала печь, потом шла доить корову, недовольно бормоча себе под нос, что опять проспала. Тут я высовывал голову из полога и спрашивал:

— Что, бабушка, утро уже?

— Утро. Иди давай, молоко пей.

Я выходил на крыльцо, а сна ни в одном глазу, умывался из ржавого рукомойника, вытирал лицо грубым холщовым полотенцем и осматривал окрестности. Какое утро! Легкую, светлую дымку пронизывают солнечные лучи, будто стелются, ползут по земле, натыкаясь на сонные избы, деревья, всякие большие и малые преграды, от которых рождается густая тень, на траве сверкают крупные горошины росы. И такая свежесть, такие чистые родники воздуха бьют кругом, что пьешь их и не можешь напиться всласть. Тело после сна расправляется, дышит, жаждет движенья, радостной работы, зовет куда-то идти, празднует свое здоровье.

Избушка наша уже не кажется мне ветхой развалюхой, у которой на почерневшей тесовой крыше местами вырос зеленый мох да кукушкин лен…



Однажды я совсем опьянел от такого вот утра и долго сидел на крыльце, задумавшись, сказка все это или настоящая моя жизнь? А может, судьба нарочно дает людям такие славные редкие минуты в награду за тяжкий труд да ломанье спины, чтобы они могли распрямиться навстречу солнцу, как распрямляется примятая ногой трава? Не все же время ненастье да слякоть, болезни и маета, войны да горе, вот нате вам, люди, доброе утро, тишь да благодать, не все худо да мрак под небом, есть и тепло и свет.

Дни стояли славные, начало лета, когда все кругом цветет и благоухает, и в поле, и в лугах, и на огороде. Нет причин для злости, хмурости и печали.

Скотина отъедалась молодой травой после зимнего стоянья в скотных дворах да стаях, колхоз отсеялся, все благополучно взошло. Сенокосить еще не начинали, трава пока не созрела, только что набирала во всю силу соки.

В то утро я не убежал к реке с удочками, как обычно. Что-то остановило меня, захотелось посидеть со стариками за столом. Бабушка настряпала шанег, поставила на стол самовар, я пролез на лавку к растворенному окошку и закурил, пуская дым на улицу.

— Удить-то не пойдешь? — усмехнулась бабушка. Она не очень потакала этой моей страсти, боялась еще с детства, что утону где-нибудь в реке.

— Не пойду сегодня.

— Ну и слава богу, не каждый ведь день к реке бежать.

В избе было жарко, а с улицы все еще веяло свежестью, солнышко не набрало силы, только-только поднималось из-за леса. Комары, обеспокоенные будущей жарой, начинали искать тени, тонко и обиженно гудя. В воздухе все так и мельтешило от разных насекомых, которые питались травой, пили росу и ночевали на былинках, а теперь проснулись, обсушились на солнышке и начали свою суетливую короткую жизнь.

Бабушка сидела за самоваром важная, степенная, неторопливая и подавала нам с дедушкой чай. Я же думал о том, что мы снова вместе и как это хорошо. И сижу я на лавке, где всегда сидел маленький до своего отъезда, когда меня завернули в дедушкин тулуп и уложили в сани беспомощного и протестующего. Вдруг что-то все это мне припомнилось, и я сказал:

— А что, бабушка, не надо было мне уезжать отсюда?

— Ну-у, — протянула она, наливая себе чай в блюдце. — Да ведь отец с матерью надумали ехать. Как ослушаешься.

— И они зря уехали, — сказал я.

— А пожалуй, что зря, — согласилась она. — Не уехали бы, так отец-то, может, еще и пожил бы.

— Зря они уехали. И меня увезли…

— От судьбы куда денешься.

— Эх, бабушка! — вздохнул я. — Как-то все не так у нас пошло.

— Что уж теперь поделаешь, — покорно сказала бабушка. — Я дак и сама не согласилась переезжать к дочери. Как тут все бросишь?