Страница 32 из 51
- А месье Лявинь живет теперь в департаменте Кот-д-Ор и в Париж приезжает редко, - продолжала между тем мадам Ноэль. - Напишите ему, и он вам, вероятно, ответит. Он любит вспоминать о Хемингуэе и о тех временах. Вас удивляет, что он так рано ушел на покой? Но ведь как же иначе? Надо же и другим дать заработать! Он здесь сколотил капиталец, да к тому же и от нас с сестрой получил немалые деньги. Теперь наша очередь. Разве это не справедливо?
Мы заверили мадам Ноэль, что справедливо, и она, удовлетворенная нашим сочувствием, поведала нам еще об одном любопытном обстоятельстве.
Оказывается, в «Тулузский негр» раза два в месяц аккуратно наведывается какой-то человек из числа давних друзей Хемингуэя, который свято чтит память о нем.
- Он всегда садится за этот стол, - сообщила мадам Ноэль, - а если место занято, ждет, пока оно освободится. Говорит, что здесь даже стены напоминают ему о его друге... Кто он такой, этот человек? Откуда же мне знать? Но он всегда очень прилично одет, очень мило с нами здоровается и вообще, судя по всему, чрезвычайно достойный господин... Писатель ли он? Не знаю... Здесь он не пишет. А месье Хемингуэй - писал. Я его помню Смутно, но это я помню.
Вот и все, что нам удалось почерпнуть у нынешней хозяйки «Тулузского негра». А так как на другой день мне предстояло уезжать из Парижа, то это было вообще все, что в этот свой приезд я разузнал о парижских друзьях Хемингуэя, которые могли бы хоть что-нибудь о нем рассказать.
Так что мои поиски действительно не увенчались успехом, и, всего вероятнее, потому, что накануне, ярким солнечным утром, поглядев из окна гостиничного номера на кипящую народом, суматошно веселую площадь Сен-Лазар, я подумал, как счастливо все складывается у меня в этом путешествии и «...как дурак, не постучал по дереву, чтобы не сглазить», хотя именно в хемингуэевском «Празднике», откуда взяты эти слова, мог прочесть, к каким печальным последствиям приводит подобное легкомыслие.
1970
АДМИРАЛ ИСАКОВ
Известно, что чем незначительнее человек, тем больше усилий он делает, чтобы придать себе вес в глазах окружающих и завоевать среди них «ведущее» положение. И что только по-настоящему большие люди не испытывают потребности первенствовать и верховодить, довольствуясь в своих честолюбивых стремлениях способностью понимать и делать нечто такое, что не всегда понимают и не умеют делать другие.
Это не слишком новое соображение приходит на ум, когда пытаешься уяснить себе главное в характере и поведении Ивана Степановича Исакова.
Людей высокого ранга, к которому он принадлежал по своему служебному и общественному положению, принято превозносить за скромность и простоту, особенно если у них эти свойства имеются. Но, видимо, Исакову они были так органично присущи, что никому из знавших его и в голову бы не пришло считать их примечательной чертой его характера и относить к числу его достоинств. Корректность и дружелюбие были неизменными в его отношениях с окружающими, и, в отличие от тех, кому нравится иногда без всякой нужды затевать споры и обезоруживать собеседников, он старался помочь людям, с которыми соприкасался, обрести уверенность в себе и почувствовать себя в наилучшей форме. Такими они были интереснее ему, тем более что у многих из них можно было чему-нибудь поучиться, а учиться, в самом широком смысле этого слова, он до старости лет любил больше всего на свете.
Мне пришлось убедиться в этом с первой же нашей встречи.
Произошла эта встреча дома у Ивана Степановича, в его большом, заставленном книжными полками кабинете, выходящем окнами на упорядоченную и чинную в этом районе Москву-реку. Дело, которое привело сюда нас с Александром Борисовичем Раскиным, было чисто литературным. Состояло оно в том, что Иван Степанович выразил желание участвовать в качестве автора в сборнике воспоминаний об Ильфе и Петрове, который мы с Раскиным взялись тогда составлять. Оказывается, летом сорок второго года судьба свела Исакова с Евгением Петровым, когда тот, в качестве военного корреспондента Информбюро, ездил в Новороссийск, а оттуда - в осажденный Севастополь, и именно об этой тогдашней их встрече Иван Степанович намерен был написать.
Первым об этом узнал Александр Борисович. Он отнесся к предложению Исакова со свойственной ему горячностью и, сообщив мне о нем, передал приглашение Ивана Степановича побывать у него.
- А почему, собственно, мы должны ехать к нему, а не он к нам? - спросил я строптиво. - Другие авторы поступают в подобных случаях именно так, и я не вижу никаких оснований делать для Исакова исключение в таком поистине демократическом предприятии, как наше.
- Исключение сделать придется, даже невзирая на демократичность нашего предприятия, как вы это остроумно отметили, - с иронической назидательностью заявил Александр Борисович. - Дело в том, что адмирал Исаков, в отличие от других наших авторов, был тяжело ранен на фронте и ходит на костылях.
Возразить на это мне было нечего, и два дня спустя, созвонившись с Иваном Степановичем, мы отправились к нему на Смоленскую набережную.
Исаков встретил нас на пороге своего кабинета, пригласил сесть и опустился сам на край широкого дивана вокруг которого было расставлено и разложено все, что могло понадобиться ему для работы, для отдыха и для связи с внешним миром.
Отчетливо запомнилось мне первое впечатление, какое произвела на меня внешность Ивана Степановича.
Как не шли ему костыли! Он был высок, строен, широкоплеч и даже передвигался на этих своих костылях с каким-то ему одному присущим изяществом. Наши глубоко штатские фигуры явно проигрывали от соседства с этим человеком, так великолепно справляющимся со своей ущербностью.
Еще запомнился мне тон, каким повел он первый наш разговор.
Передавая нам рукопись своих воспоминаний о встречах с Петровым, он явно робел и, называя себя начинающим автором, делал это совершенно чистосердечно и без всякой рисовки. И уже очень скоро мы с Александром Борисовичем почувствовали себя вполне непринужденно, совершенно так же, как чувствовали бы себя в разговоре с действительно молодым писателем, передающим на наш суд свои первые литературные опыты.
Надо думать, именно по этой причине, подходя через несколько дней к дому на Смоленской набережной, мы с Александром Борисовичем были несколько смущены.
Причина здесь была в том, что срок сдачи сборника в издательство был угрожающе близок, времени для работы с авторами почти не оставалось, и мы позволили себе произвести в сочинении Исакова довольно решительные исправления и сокращения. Поэтому у нас были все основания ждать, что этот второй наш с ним разговор будет нелегким.
Он и оказался нелегким, но не совсем по той причине, какая нам представлялась.
Усадив нас и взяв у меня из рук свою рукопись, уже первая страница которой была испещрена множеством поправок и сокращений, наш «молодой автор» поначалу ни единым движением не выразил своих чувств по поводу варварского вмешательства в его авторские права.
Потом, внимательно прочитав очерк от первой до последней строки и по-прежнему не промолвив ни слова, он вернулся к началу и принялся так же медленно его перечитывать. А перечитав, аккуратно сложил листки рукописи, скрепил их проволочной скрепкой и, задумчиво потеребив загнувшийся уголок, промолвил:
- Вам, конечно, виднее... Да и мне теперь ясно, что в моем сочинении слишком много войны и военных действий и мало Петрова. Но ведь ежели посмотреть с другой стороны... я ведь рассказываю об участии писателя в этих самых военных действиях, так ведь?
Мы с Александром Борисовичем молчали, и Исаков, сочувственно оглядев нас, продолжал:
- Вот видите, вы молчите. А если говорить правду, то ваш вариант моего сочинения мне нравится больше, чем мой собственный. Сожалею только, что он - ваш... Кто-то рассказывал мне, что ежели человеку хирургическим способом исправляют нос, то как бы хорош ни был новый, он оказывается хуже прежнего. Не вяжется, так сказать, с остальным, нарушает ансамбль... Не знаю, как там с носами, но всякий раз, когда редактируют мои сочинения, у меня возникает такое чувство, будто они перестали быть моими. У вас так не бывает?