Страница 39 из 176
сложиться в привычную для русского добрую складку?
Вот он взглянул на свои часы и встал, взяв с подоконника портфель, но губы все еще не раскрыл,
позволив мне таким образом втихомолку сделать еще два маленьких шага к двери. Не раскрывая губ, он
подошел к матери, обнял ее свободной рукой за плечи, прикоснулся мимоходом щекой к ее седой голове и
заторопился к выходу. И даже дверь он толкнул, не раскрывая губ. И только выйдя в сени, вдруг неожиданно
обернулся ко мне и сказал раньше, чем я успел раскрыть свой собственный рот:
— Ну что ж, пойдемте, подумаем, как выгоднее распределить ваше время, раз уж вы решили у нас
остаться.
Как остаться? Кто сказал — остаться? Я вышел вслед за ним в сени, удивленно глядя на его широкую
спину, уже заслонившую от меня выход на крыльцо. Разве я сказал ему, что останусь? Я же не сказал. Но беда в
том, что я, кажется, и не возразил на его предложение. Вот в чем был мой промах. И, пользуясь тем, что я на
какой-то момент оказался в сенях один, кулак мой несколько раз прикоснулся к моему бедному черепу.
Председатель вдруг обернулся и спросил, заглядывая с крыльца в сени:
— Упало что-то?
Из комнаты в сени выглянули его мать и дочь. Мать сказала:
— Гулкое что-то упало, кадушка вроде…
И девочка подтвердила, оглядывая пол:
— Верно, бабушка, гулкое, И как будто даже поскакало, а потом покатилось.
Я тоже поискал вокруг себя глазами. Но что поскакало? Что покатилось? Жизнь моя поскакала галопом
по их непонятной России. Планы и надежды мои к черту покатились.
17
Председатель привел меня по главной улице к себе в контору, где уже сидели люди, дожидаясь его по
всяким делам. С нами вместе туда прибежала его девочка. Он сказал ей:
— Сбегай-ка, узнай, дома ли Нил Прохорыч. И если дома, скажи, пусть зайдет в контору: мол, дело есть.
— И, оборотясь ко мне, он пояснил: — Сюрпризик для вас у меня будет.
Я промолчал. Если то, что со мной происходило у них до сих пор, не считалось пока еще сюрпризом, то
как же выглядел сюрприз? Скоро я узнал, как он выглядел. В контору вошел, не снимая кепки, рослый пожилой
человек с белыми усами и бровями на широком коричневом лице. Председатель сказал ему:
— Вот познакомься, Нил Прохорыч. Земляк твой. Из Финляндии к нам приехал.
Пожилой человек сказал: “Очень приятно”, — и сел в сторонке, не глядя на меня. Произнес он эти два
слова таким тоном, как если бы сказал: “Э-э, черт его принес!”. И по этому тону я сразу догадался, кто он такой.
Что из того, что его не звали Иваном? Зато он был одним из тех, кто отведал наших лагерей. И когда он уселся
на скамью у стены, вынув из кармана серых штанов кисет с махоркой, мысли его заработали, конечно, только в
одном направлении: как бы поудобнее пристукнуть меня. Обдумывая это, он свернул из куска газеты кулек, в
который вместилось бы граммов двести крупы, вытянул его в длинную тоненькую трубочку, надломил ее
посредине и наполнил махоркой. Затянувшись и пустив первый удушливый клуб дыма к потолку комнаты, и без
того уже наполненной дымом, он спросил председателя:
— А за какой надобностью?
Председатель пояснил:
— С жизнью нашей познакомиться для установления дружеских контактов.
— Давно пора.
Сказав это, пожилой человек принялся выпускать изо рта новые клубы дыма. Вступать со мной в
разговор он, как видно, не собирался и смотрел своими сердитыми светлыми глазами на кого угодно, только не
на меня. Председатель сказал:
— Что же вы приумолкли? Потолковали бы между собой да выяснили, кто откуда. Может, соседями
были?
Председатель уже знал из моего паспорта, откуда я родом, но, должно быть, успел забыть. Пришлось
напомнить ему еще раз:
— Я из Кивилааксо. Это середина Финляндии.
Он кивнул. И другие тоже проявили к моим словам интерес. А было их человек пять, не считая трех
девочек, стоявших у открытого окна с дочуркой председателя. И все пятеро курили, даже два совсем молодых
парня.
Пожилой человек сказал, глядя в их сторону:
— А я с Карельского перешейка.
Председатель, перебиравший на столе бумаги, живо к нему обернулся:
— Вот ты бы и рассказал, Нил Прохорыч, как там жилось, на перешейке.
Тот проворчал:
— Как жилось? Обыкновенно жилось. Что помнил, уже давно рассказал. А теперь и язык забыл. Помню
вот “пуукко” — ножик по-ихнему. Это которым в бок шпыняют, когда дерутся.
— А еще что помнишь?
— А еще: “Тахотко селькя?”. Это вроде как бы: “Хочешь, поколочу?”.
— И все?
— Нет, помню еще: “Перкеле, саатана!”. Это ругательство у них такое. Поначалу, стало быть, “тахотко
селькя”, потом “перкеле”, а уж потом это самое “пуукко” в бок.
— А тебе что, разве случалось отведать этой “пуукки”?
— Было дело. Жили там по соседству два паренька, Суло и Ааро. Так, ничего ребята. Игрывали вместе.
Обручи по дороге гоняли. На санях, на лыжах катались. Вместе, можно сказать, выросли, только в школы
разные ходили. А потом, гляжу, завелись у них ножички, и дружба не та стала. Чуть что заспорим — они за
ножи! Без ножей уж никуда. Привыкли к ним. Помню, как-то Суло потерял в лесу свои ножик. Вот горя-то
было! А я в ту пору уже работал: почту носил из Кивенапы в богатые дома. Договорился с матерью и купил ему
в подарок новый нож. Обрадовался, принял. А потом как-то встретил меня и говорит: “Не думай, что спасибо за
нож скажу. Ты сам же украл его у меня, а потом испугался и вернул. Все вы, рюсси, воры”. “Рюсси” — это у них
такое ругательное слово для нас, русских, есть. А то еще подловили они меня вдвоем ночью. В семнадцатом
году это было, в конце лета. Мы уже к тому времени парнями стали. Вижу — выпивши оба. Суло говорит:
“Конец тебе пришел, рюсся! Молись своему богу!” — а сам в грудь мне ножом норовит. Ну, силенка в то время
у меня уже была. Дал я одному, другому, вырвался от них, но все же по руке они меня задели, вот здесь. Неделю
с повязкой ходил. И вдруг — что за диво! Гляжу, заявляются оба прямо ко мне домой. Оказывается, извиняться
пришли. Тронуло их, что я ленсману на них не пожаловался. Ну, извинились, разошлись, а осенью встречают
меня опять вечерком и говорят: “Ну, рюсся, уходи-ка лучше совсем из наших мест, а то плохо тебе будет!”. И
опять ножами грозят. Я внимания не обратил, но недельку спустя обстрелял кто-то наш дом ночью и стекла
выбил. Пришлось бумагой заклеивать, чтобы не замерзнуть. Ну, мать видит, что дело плохо, продала за
бесценок халупу да в Россию из этой самой Финляндии. Так-то вот! Правда, родился я там, и отец мой там жил,
и дед, но…
Тут он взглянул на председателя и развел руками.
Я сказал, чтобы сгладить его обиду:
— Зато теперь ваша родина опять к вам перешла.
Он ответил, не глядя на меня:
— А иначе и быть не могло.
Председателю, как видно, тоже захотелось немного смягчить его сердце, и он сказал:
— Не все же там такие были, как твои дружки-приятели. В целом-то народ не может быть плохим. Ты о
народе финском что-нибудь скажи.
Тот пожал плечами.
— Что сказать? Народ как народ. Собой видный и к работе строгий. Без дела у них не шлындают. Разве
что по воскресеньям, когда садятся они в свои кярри — это двуколки у них такие — и катят в кирку богу
молиться. А так очень работящий народ.
— И честный, говорят. Верно это?
— Верно.
Докурив свой кулек с махоркой, он раздавил его остатки в пепельнице на столе председателя и добавил:
— Да, это у них есть, конечно. И дело с ними иметь можно. Дай вот любому из них свою казну
сельсоветскую, — тут он кивнул головой вбок, имея в виду меня, — прямо так дай, не пересчитывая, и попроси
передать ее кому-нибудь хоть на другом конце света. Передаст все до копейки, можешь не проверять. Но