Страница 87 из 94
Разговоры об обмане «числом войск» — блеф. Булатов хитрил с самим собой. Если бы Якубович по договоренности с ним не уклонился от вывода экипажа и пошел бы с матросами к измайловцам, то полк был бы на стороне восстания. Если бы сам Булатов не ставил нелепых условий, а приехал, как предлагал ему Рылеев, в казармы лейб-гренадер утром 14 декабря, все роты своевременно выступили бы и войск, таким образом, вместе с московца- ми, было бы предостаточно.
Они, Булатов и Якубович, сорвали своевременный массированный выход восставших войск. И упрекать Булатову было некого.
Ничего нового в смысле активных действий Булатов не мог предложить тем, кто стоял на площади. Своими штаб-офицерскими эполетами он мог сыграть некоторую роль в психологическом воздействии на солдат противной стороны. И — все.
Несчастный Булатов и в самом деле «попал не в свою компанию». Не понимая происходящего, не ориентируясь ни в общественной борьбе, ни во внутренних делах тайного общества, он стал, по сути дела, игрушкой в руках Якубовича, способствовал поражению восстания, не вынес страшного и непривычного для него напряжения этих дней — и погиб.
Явившийся с повинной во дворец и посаженный в крепость, Булатов сошел с ума и разбил голову о стену камеры.
Письмо великому князю Михаилу, которое я так обильно цитировал, было последним текстом, написанным им в здравом уме. Он писал еще много, но мысли его начали путаться…
Но это будет через десять дней, две, три недели. А сейчас он стоит на углу бульвара и площади и смотрит на тех, кем обещал командовать. Темнеет. Тянет холодным ветром. К орудиям подвезли боевые заряды.
Московцы стояли на площади уже пятый час. Моряки и рота Сутгофа — третий. Гренадеры Панова — второй. Не считая роты Сутгофа, все были в мундирах. Многие офицеры тоже. Они не ели с самого утра, кроме лейб-гренадер, успевших пообедать после присяги.
Было очень холодно.
«Каховский… раза три брал и отдавал мне пистолет, чтобы погреть руки», — рассказывал Александр Бестужев.
После того как ускакали великий князь и Левашев, а вскоре после них оборвал робкую свою попытку Воинов, мятежные и правительственные войска просто стояли друг против друга. Уже не кричали: «Ура, Константин!» Уже не стреляли в воздух.
Редела толпа. Полиция, осмелевшая с накоплением присягнувших Николаю частей, проталкивала людей мимо финляндцев через Исаакиевский мост на Васильевский остров. Но уходили они с настроением вовсе не безнадежным. «Люди рабочие и разночинцы, — писал Розен, — шедшие с площади, просили меня держаться еще часок и уверяли, что все пойдет ладно».
Сами восставшие и все, кто им сочувствовал, ждали темноты.
Александр Беляев вспоминал: «Во время нашего стояния на площади из некоторых полков приходили посланные солдаты и просили нас держаться до вечера, когда все обещали присоединиться к нам; это были посланные от рядовых, которые без офицеров не решались возмутиться против начальников днем, хотя присяга их и тяготила».
И декабристы, и Николай с генералами понимали: если взбунтуется любой из правительственных полков, это разомкнет кольцо окружения, изменит всю тактическую ситуацию на площади, может вызвать цепную реакцию. Устали от многочасового стояния, холода и неопределенности восставшие. Устали и те, кого вывели против них.
Мысль об использовании артиллерии наверняка не покидала Николая с самого начала — расстрелять картечью плотное построение мятежников было наиболее точным в военном отношении выходом. Но кроме военного аспекта 14 декабря определяющую роль играли аспекты политические и общественные.
Перед Николаем сразу же вставали три вопроса.
Первый: что скажут Россия и Европа, если он проложит себе путь к трону картечными залпами? Как будут реагировать русское и европейское общественное мнение?
Русское общественное мнение интересовало Николая не само по себе — хотя ему хотелось, чтоб о нем думали хорошо, — но по вещественным результатам: неблагоприятное, оно создавало бы предпосылки для заговоров, цареубийств, демонстративных отставок. 14 декабря Николай еще плохо представлял себе, насколько прочно будет он сидеть на троне, и должен был учитывать все эти тонкости.
Европейское общественное мнение влияло на позиции правительств и, таким образом, тоже приобретало практическое выражение.
Надо было по возможности ликвидировать мятеж минимальной кровью.
Второй вопрос: станет ли артиллерия стрелять по своим? Не приведет ли такая попытка к отказу артиллеристов повиноваться? Не толкнет ли он их столь страшным приказом в лагерь мятежников?
Третий, тоже роковой вопрос: не вызовет ли расстрел верных первой присяге гвардейцев на глазах у остальных полков озлобления этих остальных полков? Не сочтут ли солдаты происходящее неоправданной жестокостью, свидетельствующей об узурпации трона? Разве настоящий царь повелит стрелять из пушек в своих подданных, когда они требуют всего-навсего доказательств законности переприсяги?
Ответить на все эти вопросы Николаю было трудно.
Стрельба картечью могла принести быстрый успех, а могла и спровоцировать взрыв, нарушить шаткое равновесие на площади…
Николай ждал, хотя время работало против него.
Единственной активной группой в правительственных войсках были офицеры и нижние чины пешей артиллерии, которые старались обеспечить зарядами свои орудия. Это оказалось нелегко. Артиллерийская лаборатория располагалась на Выборгской стороне, далеко от Сената, и полковник Челяев, плохо понимавший, что делается в городе, как уже говорилось, отказался выдать заряды. Офицерам-артиллеристам пришлось пригрозить выломать двери склада…
Три тысячи солдат стояли на площади.
Двенадцать тысяч — вокруг площади.
Но восставшие вели себя логичнее. В ожидании темноты, присоединения к ним части войск они решили выбрать нового начальника взамен неявившихся. Они больше не надеялись ни на Трубецкого, ни на Булатова, ни тем более на Якубовича. Начальник был нужен для координации предстоящих активных действий.
Инициатором его назначения стал спокойный и рационально мыслящий лейтенант Михаил Кюхельбекер.
Оболенский рассказал на следствии: «Лейтенант Кюхельбекер подошел ко мне, спрашивая, кто наш начальник. Мой ответ ему был, что начальник наш есть князь Трубецкой, который по причинам мне неизвестным на площадь не прибыл. Тогда он, представив нам необходимость иметь начальника, я обратился к Николаю Бестужеву, как старшему по князе Трубецком и штаб-офицеру, и просил его принять начальство. Но Бестужев представил нам, что на море он мог бы принять начальство, но здесь, на сухом пути, он в командовании войсками совершенно не имеет понятия».
Шел четвертый час. Солнце зашло в три, и было совсем сумеречно. Несколько офицеров — Кюхельбекер, Николай Бестужев, Оболенский, Арбузов, об остальных можно только гадать — стояли в интервале между колонной экипажа каре. Выборы начальника не были для них актом отчаяния или паники. Наоборот, это свидетельствовало о подготовке некоей радикальной операции. Надвигалась спасительная темнота.
Командование предложили Оболенскому. «Я представлял им мою неопытность и невозможность принятия на себя какой-нибудь обязанности, но, видя, что решительный отказ мой наведет на них совершенную робость, замолчал и повиновался несчастным обстоятельствам. Кюхельбекер взял меня за руку и подвел к нижним чинам Гвардейского экипажа, объявляя им, что я их начальник…»
В материалах полкового следствия по экипажу сказано: «…когда явился перед баталионом князь Оболенский, то господа Кюхельбекер с Пушкиным (Мусин-Пушкин. — Я. Г.) и Арбузовым, встретив, закричали: «Ура!»; обнимали и представили баталиону как старшего начальника над оным…» Так виделась эта сцена матросам.
Очевидно, положение Оболенского было не столь страдательно, как он, по понятным причинам, изобразил на следствии.
Надвигалась темнота. Требовалось выработать план на случай перемены обстановки. Оболенский трижды, по его словам, пытался собрать офицерский совет. У декабристов был в запасе, как мы помним, вариант ретирады на военные поселения. И Оболенский думал о нем. Незадолго до картечи он предполагал послать за шинелями. Как он хотел это осуществить — неясно.