Страница 48 из 64
— Он, — она улыбается так мечтательно, будто говорит о юном любовнике. — Красавец, правда?
Это правда. Мальчик потрясающе хорош. А взгляд не такой отрешенно-туманный, как у многих музыкантов, а цепкий, хмурый — такого вокруг пальца не обведешь.
— Он далеко пойдет…
— Надеюсь, — отзывается Инна. — В Гнесинке учится. Хорошее образование не повредит.
— Значит, у тебя есть сын, — мой взгляд опять тянется к этому мальчику, неуловимо похожему на того маленького пианиста с пылающими щеками из моего детства.
Полянская смеется:
— Что ты! У меня их трое!
В первую секунду я даже не понимаю, о чем идет речь:
— Чего трое?
— Детей. Младших я, конечно, сюда не потащила, мужу пришлось с ними остаться. Еще один сын и дочь.
— Очуметь! — вырывается у меня. — Зачем тебе столько?
Улыбка еще подрагивает на ее полных губах, но теперь Инна смотрит на меня с состраданием, которого я не выношу:
— Не понимаешь?
— Нет! — отвечаю резко. — Как ты смогла столько сделать в литературе, и классно сделать, если у тебя дети вопили целыми сутками? Здесь что-то не сходится.
— А с чего ты взяла, что они вопили сутками? — недоумевает она. — Знаешь, только в первый месяц тяжело, пока дите ничего толком не понимает, а потом уже начинает погремушки разглядывать, в мире осваиваться. Это так интересно — что ты! От них ведь столько берешь, просто ложками черпаешь!
Мне вспоминается, что во всех ее книгах действительно присутствуют дети, и эти образы ей хорошо удаются. Не отвратные, сопливые паршивцы, а солнечные создания с афористичной от природы речью. Оказывается, с натуры пишет.
— Но с ними же играть надо!
— Да они друг с другом играют, — ее лицо опять вспыхивает. — Мой первый редактор рассказывал в союзе: «Знаете, как она пишет? На диванной тумбе, а дети по ней ползают!» У меня стол-то письменный только недавно появился, до этого его поставить некуда было, на планшете писала, как фронтовая журналистка.
— И в условиях, приближенных к боевым, — пытаюсь я поддержать тон.
Но мне почему-то невесело, хотя воображаемая картинка действительно смешна. Только мне что-то с трудом верится в нее.
— А как у тебя получается отрешиться от их голосов? Тишина ведь нужна для работы!
— Я привыкла. Зато вот вышла эта книга — десятая, они, знаешь, какую мне газету нарисовали! Назвали «Червончик золотой». Такой праздник мне устроили! Когда в семье много народу, все время что-нибудь празднуешь… То у одного событие, то у другого.
Инна оглядывается — готовы ли музыканты? Я отступаю:
— Уже начинаешь? Кстати, поздравляю! Я пойду, сяду где-нибудь в уголке.
— Подожди, — вдруг останавливает она. — Я хотела тебе объяснить, зачем мне столько детей. Я не хочу себя ни в чем обделять, понимаешь? Я хочу испытать в жизни как можно больше радости, горестей — всего! Зачем обделять себя в чем-то? Конечно, и пахать приходится больше, так и получаешь взамен больше. Это просто безумно интересно, понимаешь? С детьми ведь так весело! И потом они все время подкидывают какие-то идеи. Не придумывают для меня, конечно, а просто своей жизнью. А тишина — это еще не гарантия того, что тебе будет хорошо писаться… Когда я принесла из роддома младшего сына, меня так переполнило — счастьем, восторгом, гордостью за себя, что я сразу села писать рассказ. А старшенький что-то наигрывал за стеной… И дочка возилась на ковре со своими куклами. А муж готовил праздничный обед… Я в тот момент вдруг даже кожей ощутила, как хорошо я живу, как правильно, по-божески, понимаешь? Может, это смешно…
— Это не смешно…
— Но я поняла тогда, что живу не зря. Книги, которые я пишу… Это ведь мы с тобой для себя делаем, правильно? Никто не заставляет, сами не можем без этого. И никакой гарантии нет, что эта книга, — она наконец отрывает ее от груди — понадобится миру… А дети мои уже вошли в него. Я сделала его чуточку лучше тем, что ввела в него таких людей. Хотя их я тоже в первую очередь рожала для себя! — она опять смеется, показывая, что серьезный разговор окончен.
Мне остается только пожелать ей успеха и найти себе место за столиком. В пору бежать отсюда после такой проповеди, которая сводит всю мою жизнь на нет… Но я не хочу, чтобы Инна подумала, будто ее слова открыли мне глаза. Глупо, что она вообще вываляла меня в пуху от своей перины… Это ее дело, как жить. Лезть ли из кожи вон, чтобы улучить минутку для творчества, разделавшись с домашними делами, или отдаваться ему без помех, целиком, как оно того и требует…
Ведущий, похожий на молодого вампира с выступающими клычками, уже представляет Инну, и я аплодирую вместе со всеми. Ко мне подсаживается знакомый журналист, который начинал как поэт, но бросил это дело, убедившись, что за его сборниками очереди не выстраиваются. Он вполне серьезно считал себя лучшим поэтом современности, а может, и был им, но оттого, что ему хватило сил зарыть свой талант в землю, мир не стал ни лучше, ни хуже. Мы целуемся с ним, и я показываю ему свою книгу:
— Давай, Валерка, лучше мою обмоем!
Он охотно подхватывает идею, сообразив, что я угощаю по такому случаю. Сходимся на том, что за русскую литературу надо пить водку, и, довольные друг другом, чокаемся. Краешком сознания я держу мыслишку о том, что много пить нельзя, как недавняя анестезия откликнется — неизвестно. А хочется напиться от души, чтобы впасть в беспамятство и больше не думать ни о каких девочках…
— Ты молодец, старуха, — почавкивая салатом, говорит Валера. — Идешь напролом, как танк. Ни шагу ни вправо, ни влево. Так и надо. А я все по бабам бегаю… Про шоу-бизнес подвязался писать, кое-кому из этих звездюлек и книжки помог состряпать. С паршивой овцы хоть шерсти клок, согласна?
По залу проплывают звуки саксофона, тягучие и мягкие, словно волны. Может быть, того самого моря, рядом с которым остался Леннарт. Я оглядываюсь на Инниного сына: он играет, спрятав свой цепкий взгляд, смягчив постоянный самоконтроль, отдавшись музыке. Я опять думаю о том, что это умение переключаться с глубинного на поверхностное, и наоборот, поможет ему многого добиться.
— Ты совсем не пишешь стихи? — спрашиваю я негромко, чтобы никто не узнал Валеркиного секрета.
— Совсем, — отвечает он жестко. — А какой смысл? Душу выворачиваешь, все нутро на клочки рвешь, а утром обнаруживаешь, что пожрать нечего. Никому не нужны мои стихи. Вообще стихи. Ты вот молодец, нащупала то, что кормит…
— Я ничего не нащупывала, — пресекаю я. — Как раз я-то всегда писала то, что мне самой хотелось бы прочитать. Мне просто повезло, что это оказалось интересно еще тысячам людей.
Он угрюмо кивает и без тоста выпивает вторую рюмку.
— А мне вот не повезло. Катька от меня ушла, знаешь?
«Не удивительно», — хочется сказать мне, но я только отрицательно качаю головой.
— Ушла, — подтверждает Валера, и я угадываю, что он начинает хмелеть. — И не к кому-то, понимаешь? Никакого мужика у нее нет, я уже все перепроверил. Одна живет, лишь бы только мою рожу не видеть… Чем я так плох?
— Она любила в тебе поэта…
Я слышу свой голос и понимаю, что тоже захмелела. Такую чушь можно произнести только спьяну. Женщины сейчас не любят поэтов, они берут их в любовники, потому что дамам льстит, когда им посвящают стихи. Но это не любовь, это такой же холодный расчет, как и любое современное замужество. Скорее всего, Катя ушла просто потому, что ей надоело обстирывать и отмывать потасканного мужика. И кто посмеет осудить ее?
Но Валеру мои слова приводят в неожиданный восторг. Мелко кивая и расплескивая водку, он бормочет:
— Она думает, это легко — быть поэтом! Илья Комаров от передозы умер, Сережа Мараев из окна выбросился… Это только из моих друзей. Она этого хотела? Чтоб я сдох, как собака? Чтоб эта долбанная поэзия сожрала меня с потрохами?
«Он воспринял мои слова всерьез, — соображаю я. — Или… Нет, это не может быть правдой!»
И тут же понимаю, что если эта его Катя, с которой мы не знакомы, хоть чем-то напоминает мою сестру, то она вполне могла влюбиться в нищего гения и разочароваться в разбогатевшей посредственности. Журналист-то из Валерки так себе… Да если еще и шоу-бизнесу продался…