Страница 192 из 215
И рачительный хозяин, отдавая приказ поститься, усмехнулся в бороду: – Будем беречь припас.
Четырнадцатого сентября казаки снялись и поплыли дальше. Они с боем дошли до устья Тобола. Светлое, белесое под пасмурным небом пространство раскрылось перед ними. То был Иртыш.
Широкая волна, как на море, ходила на нем, завивала гребни.
Ночная тьма окутала все. И во тьме казаки увидели огни.
Не приставали к берегу. Ермак улегся на пахнущих смолой и сыростью досках струга. Но не спал. То лежал тихо, чтобы не побудить спящих – им надо было сберечь силы, то неслышно вставал и, без шапки, подолгу смотрел на далекие огни.
Они подымались дорожками ввысь, к звездам, тянулись длинной цепочкой, повиснув высоко, смешиваясь со звездами, и можно было понять, как высок там берег.
О чем думал тот человек, фрязин, генуэзец, про которого рассказывал Никита Строганов, – о чем думал, смотря ночью с корабля на огни в океане, огни своего Нового Света?
Сквозь шорохи и плеск воды слышался слабый, всюду разлитой как бы тонкий гул, звук ночи.
К утру засвежело. Ветер стал перебирать волосы казака. И он стоял и смотрел, широкоплечий, с посеревшим лицом, пока чуть видная розоватость не примешалась к тусклой белизне гребней.
Казаки проснулись. Натянули паруса. И с первым лучом поплыли против иртышской волны.
Высадились в городке мурзы Аттика.
Теперь они находились в самом сердце татарского стана. Темным горбом подымался навстречу Чувашев мыс.
Там виднелись татарские всадники и люди, рывшие землю.
Когда затихал ветер, доносился скрип телег. Обозы шли нескончаемо по невидимым дорогам.
Река отделяла казаков от Кучума.
Миновал день, за ним другой.
В городке было тесно. Спали на голой земле. Холодная роса покрывала по утрам блеклые травы. Голые ветви в лесу за низким валом чернели сквозь облетавшую листву и качались со свистом. В дождь черная жижа заливала земляной городок.
Струги колыхались у берега, сталкиваясь друг с другом. Их вытащили из воды, чтобы не сорвало с чалок и не унесло.
Ермак ждал.
Он рассчитывал, как тогда, у Бабасанских юрт, что враг не выдержит испытания терпением, что хан сам прыгнет, чтобы вырвать занозу из сердца своего ханства, – и последний бой будет тут, у городка Аттика, выбранного Ермаком.
Ханская конница впрямь закружила близ городка. Ястребиные глаза кочевников издалека различали, что делается у казаков.
Но хан не давал знака к нападению. Только татарские стрелы подстерегали неосторожных, тех, кто показывался из-за насыпи. И все теснее сжимали свои круги подвижные татарские отряды.
Стало голодно. А татары открыто зажигали свои костры близко от городского вала и в городок тянуло жирным запахом жареного мяса.
Обросшие, оборванные казаки подымались тогда, как косматые звери, из накопанных берлог-землянок…
И уже роптали.
…Темной ночью сесть на струги и бежать на Русь. Вот она – стылая осень, а за ней зима. Ни один казак не доживет до зеленой травы…
– Волков накормим своим мясом.
Ермак слышал это.
На все доставало силы до сих пор, неужели не станет ее на последнее? Но разве он не знал, что на той дыбе, на которую поднял он войско, еще раз заколеблется сила самых испытанных?
Теперь ни дня не ожидал он, пока глухой ропот станет открытым или заглохнет сам собой.
Он сам вышел навстречу ропщущим и поклонился, как в кругу на Дону или на Волге.
Он сказал:
– Думайте, браты-товарищи, отойти нам от места сего или стоять единодушно?
И в ответ понеслось, что слышал до того: кинуть все, бежать на Русь. Он подождал. Потом сказал с сердцем:
– Псы скулят, а не люди. Как шли вперед, вороги бежали. Сами побежите – перебьют поодиночке. Не множество побеждает, а разум и отвага.
Показал через реку, к востоку.
– Вон он, Сибирь-город. Полдня осталось. Там честь и слава.
Заревели:
– На гибель завел! Смертную тоску сердце чует! Назад веди! Не поведешь – сами уйдем, другого поставим над собой!
Озираясь, Ермак крикнул:
– Вы так мыслите? Все так присягу помните?
Толпа колыхнулась. Сзади раздалось:
– Вины нам высчитывать. Это что ж… Ханские саадаки сочти!
Загудел медленный, густой, сиповатый голос:
– Фрол Мясоед… Сумарок Сысоев… Филат Сума… Митрий Прокопьев… Пётра Дуван… Васька Одинцов…
Считал пустые места в казачьем войске, выкликал тех, чьи кости тлели в сибирской земле. И слышно было, как после каждого имени с каким-то всхлипывающим шумом человек втягивал воздух.
Над головами толпы Ермак видел высокий берег. Он тянулся с запада на восток. Крутые овраги местами прорезали его. На самых высоких буграх стояли городки. Вот он – тот, что называли татары Алафейской – Коронной горой! Кто укрепится там, будет неуязвим. Но и этот берег придется брать. Это тоже не минуло.
Он жадно смотрел за реку. Перевел суженные, пылающие глаза на толпу. Нет, не все тут мыслили так. Он услышал Брязгу:
– Могильный выкликатель! Камень за пазуху!
Вот казак высокого роста, необычайно толстый, выступил вперед. Он был в бисерном татарском платке, в чувяках на босу ногу. Оправил полы балахона, похожего на монашескую рясу.
– Куда это я побегу, атаман: вона как раздобрел! На Чусовой отощал было вовсе. Пытают, пытают: с чего жиреешь? Ведь только арпа-толкан
[31]
и ешь! А я говорю: как по весне тагильская вода поднялась, так в меня водянкой и кинулась.
– Бурнашка! – отозвались в кругу, и несколько человек засмеялись.
Кто-то звонко и молодо крикнул:
– Не год – пятнадцать лет шли встречу солнышку: куда ворочаться – к дыбе и колесу? Нагие – шелком прикроемся; кому горько – ханши усластят шербетом. По следу же своему не казаку – зайцу сигать…
Ермак усмехнулся.
– Его поставьте атаманом, – бровью указал на Гаврилу Ильина, легкого человека, – коли я негож!
И опять усмехнулся, сказал – для них, для ропщущих – прежние слова атамана вольницы:
– А ну, кто от дувана Кучумовых животишек бежать захотел?
Тогда вышел Филька Рваная Ноздря, швырнул оземь баранью шапку. Его длинное грузное туловище чуть покачивалось на искалеченных ногах.
Он не крикнул, только спросил, но проревело это над всей толпой, над городскими насыпями, до самых до чадных татарских костров, – так грянула, точно колокольной медью, его огромная грудь:
– Чье вершишь дело? Прямо скажи!
– Казачье дело! – крикнул в ответ Кольцо и схватился за рукоять сабли.
Еще упрямей опустил – все так же в сторону Ермака – мощный низкий лоб Филимон Ноздря, даже не покосившись на Кольца.
– За что велишь головы класть? Не крестьянское твое дело.
– Не крестьянское? – выкрикнул Ермак. – Не крестьянское?! – повторил он и задохнулся. Не русское? А ты – басурманин? Клятва казачья от века нерушима!
Стремительно шагнув, очутился он перед Филимоном, впился в него взором, потемневшим от неистового напряжения.
И вдруг взор его бросил Филимона, будто того больше и не существовало.
– Бежать?! Срам непереносный – бежать от супостата. С тем на Дон вернуться хотите? Малые дети засмеют, старики отворотятся, бабы в глаза наплюют. Чего боитесь? Помереть боитесь? Пыткой и колесом не стану стращать. Свои казаки, как тлю, пришибут беглеца. А сбережете жизнь – не человечью, собачью.
Но Филимон не тронулся с места и, когда на миг смолк атаман, тряхнул головой, будто подавая знак. И за плечами его кто-то громко, шепеляво проговорил:
– Тишь на Дону. Ясменно на небе, кони ржут в базах. Теплынь-туман с Азова…
Все это дал сказать атаман. Кивнул и подхватил:
– Тишь на Дону. Помню про то. И никогда не забуду. Дон – матерь, корень казачий. Проклят, кто над матерью надругается. Для нее трудимся. Над всей Русью, над великой, блеснет слава наша, донских казаков! Повторил, возвысив голос:
– Всех выше на веки веков казачью славу подымем. Люди по всей Руси поклонятся нам. Попы в церквах будут выкликать имена наши. От отцов к детям пойдут они, от дедов к внукам и правнукам. И пусть же не забудут их, пока кровь наша, русская, жива на земле!