Страница 191 из 215
– Долог яр, краю не видать, Ермак…
Он поднял воспаленный, тяжелый взор.
Словно слушал в эти грозные, сумрачные дни и в бессонные ночи не то, что говорили вокруг, а то, что немолчно звучало, говорило внутри него.
– А тылом обернемся – гладка дорожка: юрты Бабасанские, Алышаев караул, Акцибар-западня, Тарханов городок, Чимги-Тюмень, Епанчовы гостинцы, Камень студен да ледян, – и к Строгановым – голы, как соколы… Он исчислял все это стремительно, с каким-то страстным напряжением – будто не им говорил, а давал выход тому неумолимому, что захватило, несло его.
Прищурясь, окинул взглядом всех в атаманском челне. И вдруг:
– А ну-ка, песельников!
…На самом переднем стружке в голоса вплелась труба. Гаврила Ильин поднялся во весь рост, лицом к казачьему войску. Все громче, смелей трубил он и, когда завладел песнью, вдруг задорно повернул ее, заиграл другое. Как бы испытывая свою власть над певцами, он нарочно еще пустил лихое коленце и смотрел, как покорно зачастили весла – в лад новой песне. На берег не глядел, не слышал ветра, плеска воды, крика татарских всадников. Ему чудилось, что труба выговаривает человеческим голосом – то был его голос и в то же время не простой голос, а властный, могучий, и, как всегда, когда он раздавался, он заглушал для Ильина все и возносил надо всем, ото всего отделял прозрачной стенкой и делал сильнее всех. И с веселым ознобом между лопатками Гаврила то высоко вскидывал песню, то заставлял звуки заливисто, протяжно стелиться по реке, то рассыпал их мелким бисером. “Эх, трубач, язви тя!…” – восторженно, умоляюще ругнулся певец, у которого пресекся голос. А Ильин трубил атаку и победу при Акцибар-калла, у Бабасанских юрт, выпевал те песни, которые играл тархану – песни о казачьей славе. Ему казалось, что это он ведет все струги и управляет всеми покорными веслами; и до тех пор, пока не иссякнет сила, жившая, по его воле, в медной трубе, – до тех пор не опустятся весла и будет невредимым он сам и все войско.
Истомленный, он оторвал трубу от пересохших губ, бессильно сел. Далеко уже позади в сумерках прятался Долгий яр.
Тут остановились струги. И новых мертвецов принял топкий левый берег. Могилу вырыли общую, над ней воткнули крест из двух березовых жердей. И поспешили опять на струги, чтобы день и ночь, без остановок, сменяясь у весел для короткого сна, – плыть и плыть…
[30]
На правой стороне Тобола в шестнадцати верстах от устья вытянулось узкое озеро. Возле него жил Кучумов карача. Ему полагалось доносить хану «обо всем хорошем и обо всем дурном, обо всяком, кто бы ни пришел и кто бы ни ушел».
Нежданные, нагрянули сюда казаки.
Правда, доходили и раньше вести о них. Но карача, маленький старичок, насмешливо кивал безволосой головой, когда слышал о них. Полтысячи – против всего сибирского ханства! Где-то, во многих днях пути вверх по Тоболу, истекают кровью безумные пришельцы. Не о чем доносить хану. Явление этих неведомых “казаков”, неуязвимых, с непостижимой быстротой пронесшихся сквозь все высланные им навстречу тысячи и тьмы и внезапно очутившихся в глубине ханства, ошеломило карачу.
Но он не сдался, а затворился в городке.
А они ворвались в город. Они были голодны, изнурены сверхсильной тяготой этих недель. На теле почти у каждого из них горели раны. В тобольском илу и в черной болотной земле остались десятки их товарищей. На двух тесных, смрадных стругах помирали тяжело изувеченные.
И жестока, страшна была ярость Ермакова войска.
Они не пощадили никого из пораженных ужасом защитников городка и трупы побросали в озеро.
Тут им достался хлеб, мясо в сотах и бочках.
И в этот день они были сыты и пьяны.
Но сам карача успел убежать…
Медленно поднималось – раскачивалось лоскутное царство. Не спеша извергало оно из своих недр войска и посылало их под дряхлеющую руку хана. Люди в берестяных колпаках на голове приехали из тайги. Вокруг поджарых оленей с лысыми по-летнему боками заливались лаем своры длинношерстных собак, которых держали в голоде, чтобы они были злее.
Воины остяцких князьков вступили в Кашлык под звуки трещотки. На их щитах скалили зубы намалеванные страшные хари, а стрелы были вымазаны ядовитым соком лютика.
Степные кочевники пустили вскачь своих косматых лошадей на крутом въезде в ханскую столицу. Облако пыли осело у жилища Кучума. Безбровые лица всадников казались покрытыми мукой.
Тогда хан медленно двинулся верхом через свою столицу. И люди, мимо которых он проезжал, поднимались с места и следовали за ним. Так он повлек за хвостом своего коня пестрые лоскутья сибирского войска.
Было его несколько тысяч.
Но грозна была слава казаков и Кучум не решился напасть на них. Он только отошел недалеко от Кашлыка и велел устроить засеку на высоком берегу Иртыша возле мыса Чуваша или Чувашия, в двух верстах выше впадения Тобола.
Сам же укрепился на верху горы.
Вперед выслал большой отряд, чтобы запереть выход из Тобола в Иртыш. Так стоял Кучум на полдороге между своей столицей и казаками. И те знали, что теперь предстоит встреча с главными силами Кучумова царства.
Уж год как вела по неведомой стране водяная ниточка, чуть прерванная только у каменного темени Урала, – там, где прорастали древесные побеги сквозь днища брошенных строгановских судов. Но страна, мнимо преодоленная, снова смыкалась, пропустив струги. И как бы ничего не было: ни побед, ни отчаянной смелости, ни чудесной мудрости, ни богатырских, будто былинных подвигов.
Все еще только предстояло.
Ермак оглядел свое поредевшее войско, кусок русской земли, далеко залетевший…
Кто ставил городки на Кокуе, на Тагиле? Разве не сама русская земля городками этими перешагнула через Камень и, ширясь, стала в незнаемых местах? Кто и чьим именем брал “поминки” у покоренных тюменских стариков, думая не только про то, как бы “пошарпать” кровавой саблей добытые богатства, кто шел неотступно вперед, хотя и не было богатств, а была вместо них смертная бранная тягота? Кто складывал ханскую дань с земель, где он прошел, и низвергал хищную власть мурз, кто в долгие бессонные ночи думал, как привлечь к себе эти земли, оставить крепкими за собой, по-своему, по-хозяйски, устроить их? Вольница, не знающая удержу, не воевала так во время удалых аламанов на Волге, в ногайских степях… И монголо-тюркские покровители – джехангиры не так проносились над миром: развалины на века отмечали их путь.
Нет! То шли люди Русской земли – русское войско шло на простор.
Донскому закону подчинялись казаки. Но хоругви были не донскими, а русскими ратными знаменами.
Казак-кашевар, справно знавший церковный круг, дед Мелентий, когдатошний смерд, а потом бродяжка по русской земле, – бормотал перед знаменами обрывки ектеньи вперемешку с непонятными словами, похожими на заклинанья. Набрав в горшок тобольской воды, он шептал над ней и брызгал потом на вылинявших от солнца и непогоды угодников, на землю-мать и на казацкие сабли. И молился Владычице и Николе.
Тут во время долгого сиденья в городке Карачине, когда надо было принять последнее нелегкое решение, Ермак больше не говорил о казачьем царстве.
– Поститесь! – приказал он войску.
Из сорока четырех дней, проведенных ими в Карачине, они постились сорок, хотя успенскому посту положено быть только две недели.
В глубине татарской страны далеко закинутое крошечное казачье войско сурово укреплялось обычаями русской службы, чтобы не колебался его дух.
“К смерти бесстрашные, в нуждах непокоримые”…
Кровавое крещенье окрестило их, нужды закалили.
Но перед последним неслыханным подвигом атаман еще испытывал их нуждой.
“Что мимоходом урвали, то и добыча наша”. Здесь, в пошарпанном Карачине-городке, тоже и это переламывал атаман. Не на нее одну, не на вострую удалую саблю будет оперто его дело, когда свершится тот подвиг. …Впрочем, Мещеряк, не мигая водянистыми кроличьими глазами с красноватыми веками, по косточкам расчел, что припасу мало, на чужой холодный берег стучится осень, неведомо, что ждет впереди.