Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 93



В оправдание предков нужно сказать, что изворотливыми и двоедушными их сделали обстоятельства жизни в государстве, которое управлялось не по твердым законам, а по воле всесильного начальства. Для выживания и тем более преуспеяния в этой специфической реальности прямота и честность опасны, а полезны гибкость, лукавство и мгновенная приспособляемость.

Еще хуже купцов были чиновники. «Корыстолюбие же их простирается до той степени, что если не подарить им чего-нибудь, нельзя ничего от них получить, ни совершить никакой с ними сделки, – удивляется Барберини. – Вельможи, как и частные люди, не постыдятся нагло потребовать, чуть что увидят, перстни, или другие вещицы, даже деньги, словом все, что бы то ни было. У самого канцлера принято за правило, что если кто придет к нему и объявит, что желал бы поцеловать государеву руку, за какое-нибудь дело (потому что прежде всегда надо обратиться к канцлеру), первое его слово: «А принес ли что-нибудь, чтоб удостоиться взглянуть на ясные очи государя?» Это значит, что должно его задарить». Вот, оказывается, к каким временам восходит классический источник чиновничьего обогащения – «право допуска».

Из побочных эффектов «ордынскости» самым болезненным и исторически проблемным явлением была привычка к несвободе. Люди, тяготившиеся ярмом и тосковавшие по воле, имели возможность – если были смелы – уйти на окраины: в вольные южные степи или в восточные приуральские леса. Оставались те, кто мирился с рабством. По мере крестьянского закрепощения сегрегация на «смирных» и «активных» обретала все большие масштабы, особенно обострившись во времена репрессий Ивана Грозного и великого голода 1601–1603 годов. Первые результаты этого своеобразного «естественного отбора» отмечает еще в начале XVI века Герберштейн, который, впрочем, главным образом наблюдал жителей столицы. «Этот народ имеет более наклонности к рабству, чем к свободе, ибо весьма многие, умирая, отпускают на волю нескольких рабов, которые однако тотчас же за деньги продаются в рабство другим господам, – пишет посол и дальше задается очень непростым вопросом, который и сегодня продолжает оставаться предметом ожесточенных споров: – Неизвестно, такая ли загрубелость народа требует тирана государя или от тирании князя этот народ сделался таким грубым и жестоким?»

Пишут о том, что русские очень осторожны в поведении и боязливы в речах, что неудивительно при огромном количестве доносчиков, расплодившихся при Иване Грозном и потом при Годунове.

Бесправие порождало безынициативность, страх «высовываться». Читаем у Флетчера: «Чрезвычайные притеснения, которым подвержены бедные простолюдины, лишают их вовсе бодрости заниматься своими промыслами, ибо чем кто из них зажиточнее, тем в большей находится опасности не только лишиться своего имущества, но и самой жизни. Я нередко видел, как они, разложа товар свой (как то: меха и т. п.), все оглядывались и смотрели на двери, как люди, которые боятся, чтоб их не настиг и не захватил какой-нибудь неприятель. Когда я спросил их, для чего они это делали, то узнал, что они сомневались, не было ли в числе посетителей кого-нибудь из царских дворян или какого сына боярского, и чтоб они не пришли со своими сообщниками и не взяли у них насильно весь товар. Вот почему народ (хотя вообще способный переносить всякие труды) предается лени и пьянству, не заботясь ни о чем более, кроме дневного пропитания».

А вот из Ченслера: «Я слышал, как один русский говорил, что гораздо веселее жить в тюрьме, чем на свободе, если бы только там не было сильного битья. В тюрьме они получают пищу и питье без работы, равно как и милостыню от благорасположенного к ним народа. На свободе же они ничего не получают».

В целом из текстов, написанных иностранцами той эпохи, возникает образ народа сильного, ко всему привычного, очень себе на уме, не прущего на рожон и не идущего с плетью против обуха, но если уж рожон подломился, а обух треснул – берегись, царство-государство.

Именно это в Смуту и произошло.

Заключение. Сила и слабость «второго» русского государства



В истории постоянно повторяется одно и то же: факторы, первоначально приносившие успехи и победы, с изменением условий жизни утрачивают действенность и начинают давать обратный эффект. Параметры, которые обеспечили рост и укрепление русского государства в середине и второй половине пятнадцатого века, оказались недостаточны, а то и губительны к началу семнадцатого. За эти полтора века мир – прежде всего европейский, в который начинала возвращаться Русь, – очень переменился. Кардинальным образом трансформировалась и сама Русь. Из сравнительно небольшой страны, которая удобно управлялась традиционными «ордынскими» методами, она превратилась в большую, разноукладную, хозяйственно сложную, многонациональную державу. Тугая узда прямой, жестко централизованной власти уже не столько держала страну в повиновении, сколько мешала ее движению вперед, заставляла спотыкаться на ровном месте.

Основатель этого государства Иван III рассматривал Русь как большую вотчину и сделал всё для того, чтобы его преемники правили по тому же принципу. Уже говорилось, что в русском языке само слово «государство» стало производным от «государя», то есть страна рассматривалась как нечто, находящееся в личной собственности правителя. (И так сохранится до самого конца монархии. Последний царь Николай Второй во время переписи 1897 года в графе «род занятий» напишет: «Хозяин земли русской» – не «слуга народа», а его хозяин, подотчетный только помазавшему его на царство Богу.) Во времена же Ивана III великий князь считал себя хозяином своих владений не в символическом, а в самом буквальном, хозяйственном смысле.

«…В Иване III, его старшем сыне и внуке начинают бороться вотчинник и государь, самовластный хозяин и носитель верховной государственной власти, – пишет В. Ключевский. – Это колебание между двумя началами или порядками обнаруживалось в решении важнейших вопросов, поставленных самым этим собиранием, – о порядке преемства власти, об ее объеме и форме. Ход политической жизни объединенной Великороссии более чем на столетие испорчен был этим колебанием, приведшим государство к глубоким потрясениям, а династию собирателей – к гибели».

Большим государством нельзя править, как поместьем. Если, подобно Ивану Грозному, проявить слишком большое упорство в приверженности к прямому, ручному управлению, запускается механизм саморазрушения.

К концу описываемого периода в жизни государства развились три тяжелые болезни: неразработанность административной системы, рудиментарность законов и всё увеличивающееся отставание от быстро развивающегося Запада, причем вторая и третья беды в значительной степени были следствием первой.

Историки XIX века прибавляли и еще одну проблему, даже считая ее главной: кризис народной нравственности. Соловьев писал, что в результате злодейств Ивана Грозного на Руси «водворилась страшная привычка не уважать жизни, чести, имущества ближнего; сокрушение прав слабого пред сильным при отсутствии просвещения, боязни общественного суда, боязни суда других народов»; что «во внешнем отношении земля была собрана, государство сплочено, но сознание о внутренней, нравственной связи человека с обществом было крайне слабо». Того же мнения придерживался и Костомаров, который возлагал вину за национальную катастрофу на «поколение своекорыстных и жестокосердых себялюбцев», выросшее в условиях тирании и массовых репрессий. Но социальная и психологическая нестабильность, так драматично проявившаяся при распаде государства в 1605 году, тоже была следствием глубокого внутреннего кризиса плохо устроенного государства.

Оно оставалось «слишком азиатским», «слишком ордынским». Примитивная вертикальность власти перестала соответствовать запросам времени. Не было настоящих ведомств-министерств, которые могли бы эффективно регулировать разные сферы государственной жизни. Не было нормально работающей структуры регионального управления. Не было развернутого свода единых правил, по которым существовала бы огромная территория площадью в миллионы квадратных километров.