Страница 60 из 69
Сегодня Доня пришёл в мою каюту, уселся и чуть ли не четверть часа мрачно молчал. Сколько я помнил, ни одна претензия по службе не приводила его в такое расстройство.
— Удрал… — сказал он наконец убитым голосом.
— Кто удрал?
— Попугай. Австралиец.
— Как же?
— Через иллюминатор.
Доня всегда затягивал открытый иллюминатор марлей, но на этот раз он забыл так сделать. Не прошло и полчаса, как красивая птица улетела в океан. Но даже до самой ближайшей земли, до архипелага Чагос, отсюда слишком далеко, чтобы она смогла туда долететь. Пропадёт попугай. И это больше всего нас огорчает.
Между прочим, вечерний выпуск радиогазеты откликнулся на это событие длинным некрологом, в котором были перечислены благородные душевные свойства и заслуги улетевшего попугая и выражалось соболезнование всего коллектива его владельцу, а также и австралийским родственникам пропавшего без вести. Прочёл некролог благоговейным траурным голосом доктор Кричак.
26 марта
Хенрик В. ван Лоон, автор превосходной книги «Моря и люди», начинает свой труд такими словами:
«История мореплаваний — это мартиролог человечества, причём на этот раз камеры пыток, которым подвергались люди, бросившие вызов богам Времени и Пространства, были названы кораблями».
Душно, жарко. Вода совсем как зеркало, нет и намёка на ветер. Весь день работает лишь один дизель. Тащимся со скоростью семи миль в час. Здесь, в этой полосе безмолвия, Индийский океан наиболее безжизненный: ни одной птицы, ни одного судна, ни одного дымка на горизонте. Водяная пустыня — синяя, огромная и жаркая. Цветы в горшках, подаренные Кунину в Астралин, вянут на глазах, и мы не знаем, что предпринять для их спасения. Потеем без конца.
Но когда я в состоянии думать, мне становится ясно, какой это подарок — увидеть и этот лик океана.
28 марта
В 7.21 пересекли экватор под 68°10' восточной долготы и перебрались в северное полушарие. Сирена «Кооперации» мощным троекратным рёвом попрощалась с южным полушарием. Большинства участников возвращавшейся экспедиции последний раз были в северных широтах в ноябре 1956 года, то есть почти полтора года назад. Для них возвращение под звезды Большой Медведицы — волнующее событие. Ночное небо, которое с каждым вечером становится все более знакомым, порождает и у меня чувство близости к дому, хотя воды, которые лежат за форштевнем — Аденский залив, Красное, Средиземное и Чёрное моря, — для меня чужие и незнакомые.
Я мечтаю о прохладной и серой воде эстонских проливов, о деревенских праздниках и о том, что воспевал премудрый Соломон в своей «Песни песней». Дума моя, просолившаяся, как салака, устремляется к звёздам. Но — стоп!
После обеда встретили первый после Австралии корабль. Это был большой и низкий дизель-электроход, под его форштевнем развевались пышные пенистые усы; вероятно, его скорость бы четырнадцать — пятнадцать узлов. Нам, верно, ещё не раз придётся с завистью глядеть на быстроходные суда. Много позднее видели ещё целую стаю птиц и больших летучих рыб. Уже несколько дней, как они нам попадаются, но рыбки до сих пор были крошечные, словно кильки. Они летят над водой долго, совсем как птицы, чешуя их красиво переливается на солнце. А по правому борту резвилось большое дельфинье стадо, — затем, взбаламутив воду, оно исчезло вдали.
Очень тихо и очень жарко. Океан словно отполированная сталь, он отражает и облака, и растопыренные плавники да сверкающие грудки летучих рыб. Лишь вода за кормой «Кооперации» покрыта беспокойной рябью.
31 марта
Я читаю:
Это строки из стихотворения Назыма Хикмета «Пьер Лоти» («Восток и запад»). Они вспомнились мне сегодня, когда я разозлился на океан, на правильный круг безжизненной воды, на пустынное, высокое и яркое небо над ним, на корабль, где на командном мостике счётчик показывает сто пятнадцать оборотов винта в минуту, а лаг — девять с половиной узлов, на самого себя, потому что жара и безмолвие не только нависли над океаном и раскалённой палубой, не только наполнили каюту серо-голубой тоской, но и стали единственной темой моих мыслей, стали для меня единственной неопровержимой реальностью, на которую можно было разозлиться. Произошло это явно потому, что где-то в тайниках души я все же окружил тропический Индийский океан ложным ореолом, но тут этот ореол рассеялся как дым. Ох, море, море! На суше мы обшиваем его блёстками и лентами, подобно Пьеру Лоти, идеализирующему Восток, обвешиваем бубенцами и погремушками, подкрашиваем его, словно боимся увидеть лицо моря без косметики. Дня через два слева от нас появится Африка, а справа Аравия — «хан, караван». На восток же от нас останется Аравийское море, через которое плыл мятежный паломничий корабль «Патна», корабль из книги Конрада «Лорд Джим», одной из самых моих любимых. Какая монотонность! Я вспоминаю о неделях, проведённых на лове сельди в Северной Атлантике, и мне кажется, что ни разу океан там не был таким мёртвым. Вспоминаю, как мы в промасленных куртках, накинутых на сырые, пропахшие сельдью спецовки, бродили, шатаясь, по узеньким коридорчикам во время трехдневного шторма, заставшего нас где-то между Исландией и Ян-Майеном, вспоминаю, как наш траулер так мотало, подкидывало и бросало, что даже нельзя было понять, какого типа волны нас треплют. Да, там было нелегко, — мне с непривычки особенно, — но здесь, в этой части Индийского океана, куда тяжелее, душевно тяжелее. Кажется, что в океане, в этом вместилище полной неподвижности, на глазах у тебя сплавилось воедино множество безвестных людских судеб, серых и будничных. И никакая дрожь не возмутит море времени, никакая значительная радость, никакая значительная страсть, никакое чувство — даже глубокое отчаяние.
По-видимому, это раздражающее спокойствие океана действует не только на меня. Многие участники экспедиции, скрыто переживающие сильную тоску по дому, говорят, что сыты морем по горло. Как только один дизель «Кооперации» прекращает работать (а случается это часто) и скорость корабля падает, раздаются яростные возгласы. Господи, каравеллы Колумба делали по четырнадцать узлов, парусники, возившие чай, — по восемнадцать, а мы зачастую тащимся по свинцовой простыне океана со скоростью в шесть-семь узлов. И это во второй половине двадцатого века, когда где-то там, в выгоревшей высоте, наш луноид мчится со скоростью восьми тысяч метров в секунду!
Пялимся на океан. Занятно, до чего красивые слова о море я слышал от людей из глубин материка, впервые увидевших Таллинский залив с подножия памятника «Русалке». В то же время в словаре моих друзей-рыбаков, располагающем оценками самых разных вещей, нет ни одного выражения, характеризующего красоту моря. Тут найдутся хорошие и красивые слова и о женщинах, и о полях, и о хлебах, и о лесе, и обо всем, что обычно закрывает горизонт, — такие слова, рядом с которыми любое литературное сравнение покажется бледным. Но море, бурное или тихое, кажется особенно беспощадным тем, кто плывёт домой и перед кем расстилается его бесконечный с виду простор, ненасытно и равнодушно проглатывающий день за днём. Тоска по дому делает нас несправедливыми по отношению к океану и к кораблю.