Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 70

Долго лежал Петр с открытыми глазами, его покачивало, точно он был еще в кубрике катера. Трудная, большая выдалась дорога, и, натянув на себя какой-то тяжелый, жаркий тулуп, он привалился к Пахому, поджал ноги и незаметно уснул.

Гроб выносили из дома через широкое окно рыбаки в оранжевых прорезиненных робах. Андреич и его сыновья, помощники Александра Титыча, друзья по бригаде. Никого больше не подпускали молчаливые, крепкие люди к своему кормчему, который, быть может, завещал им когда-то похоронить себя по старому обычаю.

Протяжно, с повизгиваниями голосили женщины. Громче всех вскрикивала тетка Евдокия, заходилась в плаче. Петр услышал даже какой-то особый ритм и мелодию в этом горестном хоре. Протяжный вздох, потом стон и причитания, затем всхлип и недолгая тишина для нового вздоха.

Старухи обтирали иссохшие лица концами платков, а старики стояли сумрачно, угрюмо. Одеты они были во все парадное, как на вечере в клубе, где танцевались когда-то кадрили.

Молодежь была кто в чем — в мини- и макси-юбках, в джинсах, в заморских куртках на молниях. Суетились, шныряли по крепким белым мосткам загорелые русоволосые детишки в одежках не по росту. Все Гридино пришло провожать старого помора. Местные и горожане слились в одну пеструю толпу, вытянувшуюся справа и слева от дома.

Гроб бережно положили на старые сети, которыми на ночь были прикрыты ноги Деда, соединили, связали концы в нескольких местах, продели прочные еловые жерди под узлы, и четверо дюжих рыбаков подняли тяжелую ношу, кто-то тихо скомандовал: „Шагай“, и короб, покачнувшись, поплыл над мостками под еще более громкий плач, как будто не на шестах и плечах, а на бабьих криках понесли усопшего.

Сразу за гробом шагал Семен. Спина его напряглась от тяжелой ноши, на плече он держал гладко оструганный крест с козырьком в виде ладьи. А под козырьком была прикреплена фотография Деда и маленькая бронзовая иконка старинного литья с изображением божьей матери.

Утро выдалось прохладное, ясное. Петр шел вслед за Семеном, щурился от солнца, оно уже высоко поднялось над бухтой, над елями и соснами, над серыми валунами, над двускатными крышами домов, оно горело над черными карбасами, дремлющими на приколах на спокойной „низкой“ воде. „Какое счастье видеть все это…“ — думал Петр, и сердце его сжималось, когда повторял он невольно: „В последний раз, в последний путь…“

Петр вспомнил, как Александр Титыч собрал и разложил по коробочкам все болтики, шурупы и гвозди, разбросанные в старом сундучке, как обстоятельно рассказывал он о своей жизни от самых первых дней детства, словно бы проверял, взвешивая и укладывая события за событиями, год за годом — все по своим местам со смыслом и значением, какое только с возрастом можно было придать прошлому. Теперь особое значение приобрел его приезд в Ленинград и встреча с крошечным внуком, единственным кровным наследником-мужчиной в его роду. Дед завершил свой круг дел, надежд и мечтаний, он увидел небо и землю, деревни и города, пережил войны, порадовался мирному времени, повстречал злых и добрых людей, сам выкормил огромную семью, целое племя; наслушался слов, шума волн, криков чаек, громыхания гроз, песен и плачей; и теперь вот под причитания женщин отходил он в мир иной, в молчание к безвременье.

Надежду Ильиничну вели под руки прихрамывающий Пахом и молодцеватый, как всегда тщательно выбритый, с аккуратно подстриженными усиками муж Зои. Все остальные немного приотстали. Надежда Ильинична была в черном, с потемневшей кожей под глазами. Шла она твердо, без слов, без видимого страдания на осунувшемся лице, шагала размеренно, держалась прямо. Как будто ей надо было вынести эту беду не только за себя, а еще и за него, за мужа, за детей и внуков и всех, кому сейчас тяжело. Дочери ее шли с опухшими от слез лицами. „Анюта там плачет… а Данилке переходит через молоко в кровь и радость, и горе матери…“

Кончились мостки, Деда понесли по каменистой дороге в гору. Рыбаки шли ровно, чтобы все поспевали за ними — малые и старые. Дети теперь то забегали вперед, то возвращались назад, толкались, шумели, разбивая затухающий плач звонкими голосами.

На вершине горы короб опустили на плоский камень. С удобного возвышения хорошо был виден весь поселок на старых скалах, ярус за ярусом спускавшийся по тропкам и дорожкам к баням на сваях, к воде. „Та“ и „эта“ стороны бухты по форме напоминали камбалу или широкобокого леща. За узким горлом, где почти смыкались две гряды — широкие полукружья зубчатых скал, начиналось море, даже издалека отчетливо были видны его почти никогда не затихающие волны. Петр оглядел горизонт, увидел какое-то судно вдалеке и кресты удачи на черных гладких скалах. А над поселком, над его домами там и тут поднимался дым, топилась печь и в доме Александра Титыча, дым лениво выплывал из высокой охристого цвета трубы, поднимался тонким столбом вверх, ширился, косматился и улетал, растворялся в солнечном мареве.

Открытый короб стоял с наклоном к поселку. Последний взгляд, последнее прости — вот что означала эта остановка. С новой силой заголосили женщины, обходя Деда по кругу. А он лежал под ярким солнцем, и казалось, улыбка блуждает на его губах. „Рассмеялся и помер“, — вспомнил Петр.

Подошли зятья Александра Титыча, потребовали:





— Мужики, теперь мы понесем…

— Ничего, своя ноша не тяжела, — отстранил Андреич. — Тут дорога колдобистая, вашим ногам не привычна, оброните еще, — сказал он, словно бы извиняясь, что не позволил никому нести Деда.

— Ты вона Семена подмени, крест тяжелый, — Андреич ткнул пальцем в грудь Петра. — Тебя он боле всех поминал на похожках.

И снова закрыли Деда тяжелой крышкой, обмотали сетью, подняли короб на шестах, зашагали дальше через перевал. Крест основательно лег на плечо Петра, надавил углом на ключицу, но не тяжестью — необычностью своей была трудна ноша.

Серые камни неровными выбоинами и выступами ложились под ноги, местами пересекали их сплетения отполированных ногами корней.

Миновали сарай, в котором разделывалась рыба, спустились дальше по тропе к заболоченной низине, поросшей рыжей пожухлой осокой. По двум широким прогибающимся доскам перешли на сухое возвышение. „Вот, наверно, почему еще несут на шестах — так удобнее переходить через мостки“, — догадался Петр.

„А крест нести надо именно мне… Раз любил он меня больше других, значит и ноша моя должна быть потяжелее…“ До острой боли теперь уже давил крест на ключицу, но Петр не перекладывал его на другое плечо.

Вышли на пригорок к замшелым елям, охранителям кладбищенского покоя. Место Александру Титычу выбрали невдалеке от холмика, вокруг которого торчали давно пожухлые, но еще крепкие стебли иван-чая, корявые березки с облетевшей листвой. Только на вершинках местами еще подергивались багряные листки. Поляну ярко высвечивало солнце. Петр опустил свою ношу, решив, что гроб поставят прямо на траву или на мох под какую-нибудь ель. И тут он увидел невдалеке разрытый каменистый грунт, красноватый суглинок и свежий песок, — могила была выкопана просторно, но не глубоко, помешали толстые коренья и камень.

Гроб бережно опустили на землю, снова открыли крышку, люди столпились вокруг, замолкли, и в тишине хорошо было слышно, как пела птица, как хрустели ветки под ногами мальчишек.

К гробу подошел председатель колхоза, молодой кряжистый мужчина, тот самый, что возил на тоню профессора, Илью и Петра, поспешая к последней похожке старого рыбака. Председатель снял кепку, откашлялся, начал говорить глухо, медленно:

— …Он был мне как отец. Никакого дела не мог я поднять без него… Большое было у этого человека умение на все, сердце большое, и душа у него была раскрыта для каждого. Нет у нас тут ни дома, ни человека, которым не оставил бы о себе добрую память. Это был настоящий помор. Осиротели мы без него…

И снова запричитала тетка Евдокия, завыла в голос, а Надежда Ильинична стояла с неподвижными сухими глазами. „Сколько же в ней силы“, — подумал Петр.