Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 88

С первых же дней Радом показал мне пример совершенно нового, доселе небывалого образа мыслей и диких, я бы сказал, нравственных принципов. Царившая там жестокость, бесчеловечность далеко превосходили все, что я когда-либо видел, и перевернули мои представления о мире.

Условия в лагере были неимоверно тяжелые. Кормили два раза в день помоями, такими отвратительными на вкус, что многие, в том числе и я, не могли заставить себя проглотить ни ложки. Кроме того, нам полагалось еще по двести граммов черствого хлеба. Жильем служило полуразвалившееся здание, в котором с трудом можно было признать бывшую казарму. Спать приходилось прямо на полу, прикрытом тонким слоем соломы, которую, верно, не меняли с самого начала войны. Ни одеял, ни плащей — ничего, что защитило бы от ноябрьской сырости, — не выдавали. О медицинской помощи не было и речи. Там я узнал, каким пустяком может считаться смерть человека. Сколько вокруг меня умерло людей, которые могли бы жить и жить, — от холода, от голода, от непосильной работы, от пули в наказание за нарушение лагерных правил, которого порой и не было!

Но больше всего меня ужасало не то, в каких жутких условиях мы жили, и даже не жестокость охранников, а то, что в их действиях, по всей видимости, не было никакого смысла. Их вовсе не заботила дисциплина, они не добивались от нас послушания, не старались предотвратить попытки побега, у них даже не было особого желания унижать нас, мучить, доводить до полного истощения, хотя получалось именно так, — все это просто доставляло им удовольствие, было следствием какого-то непостижимого изуверства.

Любое приказание или замечание неизменно начиналось с обращения «польская свинья». Они никогда не упускали случая двинуть пленному ногой в живот или кулаком в лицо. Малейший проступок или даже намек на какую-нибудь провинность карались немедленно и самым жестоким образом. За то недолгое время, что я пробыл в лагере, на моих глазах раз шесть расстреливали несчастных, которые якобы пытались перебраться через колючую проволоку.

В поезде я познакомился с тремя солдатами, и потом в лагере мы очутились рядом. Первая же ночь сплотила нас еще больше: мы не могли заснуть, все трое, как оказалось, мечтали бежать при первой возможности, и мы заключили союз, в котором у каждого была своя роль, объединив ради общего блага все, что у нас имелось, включая знания и умения. Двое из моих друзей были крестьяне, основательные, выносливые, неунывающие и не сломленные выпавшими на нашу долю несчастьями. Третий же относился к разряду тех редкостных личностей, какие не раз встречались мне на войне; уже само присутствие такого человека вселяло надежду и помогало пережить самые тяжелые времена. Звали его Франек Мачёнг, до войны он работал механиком где-то под Кельце. Крепкий, здоровый малый лет тридцати с ежиком жестких, как проволока, черных волос, из-за которых все над ним подшучивали. Он был умен, сообразителен, свято верил, что нам удастся перехитрить немцев, к которым он питал величайшее презрение и ненависть. И, что ценнее всего, у него был неиссякаемый запас энергии и сердечного тепла.

Мы пересмотрели все свое имущество — у нас нашлось множество полезных вещей. У крестьян имелось несколько пар целых носков и кальсон, один из них прихватил с собой походные вилки-ложки, которые служили его отцу в Первую мировую. У Франека были бритва, складной нож и сотня злотых, зашитых в подкладку. От одного железнодорожника в Люблине мы, к радости своей, узнали, что польские деньги все еще в ходу, хотя и упали в цене. У меня на шее висел золотой медальон с образом Остробрамской Божией Матери, а в подметке ботинка были спрятаны двести злотых.

Бодрость и врожденный здравый смысл трех моих преданных добрых товарищей очень меня поддерживали. Они же, полагаясь на мою образованность и знание немецкого языка, ждали от меня советов и руководства. Думаю, они догадались, что я переодетый офицер, но вопросов никогда не задавали. Франек сразу окрестил меня «профессором», и это прозвище так за мной и осталось. Наше маленькое содружество оказалось очень сплоченным.

Мы договорились, что еду на всех четверых будет приносить кто-нибудь один, чтобы как можно меньше показываться «на кухне», где частенько расхаживал немецкий унтер-офицер, любивший размахивать направо и налево хлыстом под предлогом наведения порядка, а то и просто так, без всякого повода. Он же следил по утрам, чтобы мы вовремя вставали, и подгонял запоздавших хлыстом или ударами тяжелых подкованных сапог. Помогали мы друг другу и в поисках пищи, которые начались уже через три дня после прибытия в Радом.

Лагерь находился в пригороде, и мы скоро заметили, что кто-то невидимый постоянно то там, то тут перекидывает через проволоку бумажные свертки. Чаще всего в них были хлеб и фрукты, иногда ломтики сала, немного денег и даже обувь, ношеная, но не вовсе негодная, а для нас так просто бесценная. Новости в лагере распространяются мгновенно, и каждый день толпа пленных рыскала в кустах вдоль проволоки, отыскивая эти сокровища.



Должен признаться, я проявил в этих поисках изрядную смекалку. Свертки, как я заметил, чаще всего попадались в одном и том же месте, куда имели доступ не все, кого взяли в плен немцы, а только мы, обмененные поляки. Это место находилось за нашим сортиром, где рос густой кустарник. Я стал наведываться туда при каждой возможности, и в конце концов мои старания увенчались успехом. Я нашел-таки сверток со снедью, в котором лежали кусок хлеба, намазанный жиром, завернутая в бумажку щепотка соли и бутылка с какой-то вонючей жидкостью непонятного предназначения.

Я гордо принес находку товарищам. Франек открыл загадочную бутылку и вскрикнул от радости. Это была настоящая драгоценность — средство от вшей и чесотки. Ведь у нас зудела вся кожа, паразиты кишели в волосах и в одежде.

После этого я еще три дня подряд находил там же по свертку и даже установил связь с нашим таким предусмотрительным благодетелем. Оторвал клочок бумаги от свертка и огрызком карандаша написал: «Не можете ли вы принести нам гражданскую одежду? Нас четверо, и мы хотим во что бы то ни стало бежать».

На другой день спозаранок я побежал к кустам и тут же наткнулся на сверток. В нем была еда — больше, чем прежде, и записка: «Одежду принести не могу — меня заметят. Через несколько дней вас выведут из лагеря и повезут на принудительные работы. Постарайтесь сбежать по дороге».

С этого времени мы с друзьями держались наготове.

Дней через пять нас разбудили еще раньше обычного. Унтер с остервенением орудовал хлыстом. В серых предрассветных сумерках всех собрали и без объяснений повели на ближайшую железнодорожную станцию. Мы вчетвером лихорадочно перешептывались, соображая, что делать, но нас слишком хорошо охраняли, так что никакой возможности выскользнуть из колонны не представилось. Рассудив, что бежать из поезда будет легче, мы решили подождать.

На станции уже ждал длинный товарный состав. Охранники, подталкивая нас штыками и ругая «польскими свиньями», стали загонять в вагоны — человек по шестьдесят — шестьдесят пять в каждый. До войны в этих вагонах перевозили скот, о чем говорил их вид и запах. Длиной они были метров пятнадцать с небольшим, шириной три и высотой два с половиной метра. Не считая дверей, свет проникал внутрь через четыре узеньких окошка на уровне глаз. Только мы расположились в вагоне, как вошел ефрейтор и с ним охранник, который принес черствый хлеб. Пока он нам его раздавал, ефрейтор стоял у двери с пистолетом в руках. Охранник, следуя его примеру, выхватил свой. Ефрейтор осмотрелся, направил оружие на каждого из нас по очереди, чтоб сидели тихо, и прокричал на скверном польском:

— Внимание! Всех вас отправляют туда, где вы получите свободу и работу. Если будете вести себя как следует, бояться нечего. Но имейте в виду: поезд под надежной охраной, кто попытается бежать, будет немедленно убит. Каждые шесть часов вас будут выпускать на пятнадцать минут, а начнете шуметь и пачкать вагон — прикончат.