Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 24



А сам уставился на образа в переднем углу. «У меня, — говорит, — тоже идея возникла. Скажите, пожалуйста, многие ли у вас в деревне иконы имеют?» — «Да, у многих, — поясняю, — имеются. — Когда церковь на клуб переделывали, старики и старухи, спасая святых от огня, растащили их по избам. Только не у всех они в почете, как у нас с Маланьей. А у некоторых лежат где-нибудь на поветях или в погребах».

«Это плохо, — сокрушается гость. — Я обязательно перед людьми выступлю и расскажу про иконы, картины, про искусство русское».

И вечером в клубе перед киносеансом он так рьяно рассказывал и руками размахивал. Слушали и молодые, и пожилые. В ладоши не хлопали, как председателю, а ждали — вот-вот запоет или запляшет, но он тряс бородой и все говорил, и говорил мудреные слова. Под конец сказал, чтобы завтра имеющиеся иконы сдали ему.

Пришли мы с ним домой, он меня и спрашивает: «Интересно, Егор Ефремович, я выступил?». Я хоть и сидел на переднем ряду, гордясь перед сельчанами, — вот, мол, какой гость у меня, а так ни хрена и не понял. Но обидеть гостя не хотелось, я и говорю ему: «Чудно насчет рублей». — «Что чудно? И каких рублей? — удивился он. Это про иконы художника Рублева я говорил».

Лег он спать, но всю ночь век не сомкнул. Несколько раз выходил курить на крыльцо. Рано утром будит меня: «Пойдем, Егор Ефремович! Показывай, у кого иконы есть».

Целый день мы по избам ходили. Много богородиц грамотей собрал. Деревянные дощечки, топором еще тесанные, им от роду, может, полтыщи лет: одни аж позеленели от времени, другие почернели от копоти. А он и те, и другие в тряпочку завернет — и в мешок. Всех святых в деревне собрал.

Три дня он у нас жил, пока все не упаковал, крупное с собой взял, а мелочь — подсвечники, кадильницы, крестики, цепочки — в посылках отправил. Я все удивлялся, как ему денег не жаль. За некоторые иконы, если хозяйка упрямилась, даже деньги давал: трояк или пятерку. Денежный грамотей-то.

Расстались мыс ним полюбовно. Перед отъездом он мне и говорит: «Хороший ты, Егор Ефремович, человек». И достает из портфеля две бутылки «московской» водки — за хлопоты, мол. Я не брал, отказывался. Да Маланья самовар на стол поставила… От денег бы я, ясное дело, отказался. А тут такое дело… Грамотей вместе выпил, да и Маланья пригубила рюмочку.

— Эх, Ефремович, Ефремович! — развеселился гость. — Эта идея многие тысячи стоит…

Погрузился он с мешками да коробками на пароход и уехал. Обещался написать, да видно, наш адрес забыл, или недосуг.

Больше всех письма ждала Палашка. Когда грамотей у нас иконы собирал, она к дочери в гости в другую деревню ездила. А внучка Полинарья отдала ему бабушкины подсвечники. В молодости Палагея горничной была у оленевода Калины. И когда его раскулачивали, Калина отдал Палагее два золотых подсвечника и наказал: «Храни, Палаша. Вернусь — отблагодарю». Не вернулся ее благодетель, и подсвечники достались грамотею. Если б написал мне письмо, Палагея потребовала бы, чтоб вернул их. Да где там, что с возу упало, то пропало.

А я с тех пор, как выпью, так и вижу, что мебель в избе не так стоит. Ну, думаю, это идея прет из меня. Кричу старухе: «Маланья! Давай перетаскивать комод». Поставим — вроде и удобно неделю-другую стоит. А как выпью, опять все не так, не на месте. Комод с барахлом до тех пор таскали, пока ножка не отвалилась. Взмолилась старуха: «Выпивай, старик, только без идей! У меня нет больше сил твои идеи исполнять».

Заметив, что парнишка скис, Егор Ефремович решил развеселить его перед деревней. И завел рассказ о том, как он Маланью вылечил:

«Под новый год Маланья моя занедужила. Говорит: „Умру я, Егор, сегодня. Не дожить и до нового года. Ты б хоть сходил и позвал Матрену Панкратьевну. Пусть Матрена с коровой обрядится — подоит, накормит да теленка молоком напоит“. А я ей отвечаю: „Живи, старуха, не умирай. Соседку я звать не буду. Она и так придет с фермы уставшая, дома своя корова, дети. Хлопот у бабы хватает. Что я, сам не подою или телеша молоком не напою? Не хуже тебя обряжусь. Эко дело — подоить“.

Взял подойник, налил в него теплой воды из самовара, зажег лучину и вошел в хлев. „Буренка! Буренка!“ — отодвигаю ее плечом, чтобы удобнее сесть. Буренка голову повернула, смотрит на меня, фушкает. А я скамеечку подложил, сел под коровушку, воду из подойника на вымя выплескал, а горящую лучину в зубах держу. Рука одна — доить неудобно. Подойник между ног зажал, знай, дергаю за соски. Дергать-то дергаю, а молоко в подойник не бежит. Мурыжил, мурыжил вымя, а молока — кот наплакал. „Ничего, у меня терпения хватит, — думаю. — Никуда от меня не денешься, тварь безрогая. Все молоко отдашь до капельки“.



Почувствовал вдруг — паленым запахло. Моя Буренка как лягнет ногой по подойнику. И меня со скамеечки сбросила. Оказалось, что я горящей лучиной у нее бок подпалил.

Захожу в избу весь в навозе вымазанный, Маланью аж смех разобрал. „Видать, полегчало мне, — говорит. — Сама пойду обряжусь“. Уперся я: „Нет и нет, сам справлюсь. Вот отмоюсь в рукомойнике и подою“.

„Ладно, — согласилась Маланья. — Когда вымоешься, одень мой сарафан с платком. А корове сена дай и говори с Буренкой ласково“. Внял я советам жены. Привел себя в порядок: умылся, одел сарафан, платок старухин на голову накинул и узелком под подбородком подвязал. Вошел в хлев вдругорядь обряжаться.

Теперь уж лампу семилинейную со стеклом в угол на гвоздик подвесил. Корове охапку сена притащил. „Буренушка“, — ласково говорю, хотя злость на нее еще и не прошла. Ну, корова сеном увлеклась, ест, хрумкает — за ушами трещит. А я к вымени с ведром подбираюсь. Обмыл вымя теплой водой, тряпочкой сухой вытер. И давай дергать за титки!

К моей радости, дойка пошла хорошо. Скоро молока набралось почти полведра, а оно все бежит и бежит тугими струями. Буренка недавно отелилась, и надои у нее были большие. Я уж и дергать за титки устал. „Ну, — думаю, — без перекура не обойтись“. Достал из кармана пачку, прикурил папироску от лампы. Дою и курю. А корова дым почуяла, подвох поняла и стала нервничать. Хвостом по лицу меня шмякнет да шмякнет. И все норовит кисточкой хвоста ударить. Того и гляди, глаз выбьет. Не знаю, куды и голову приклонить, везде достает, зараза. Терпел, терпел я, да и прикрутил мягкой проволокой кирпичик поувесистей к хвосту. Тот струной вытянулся. А я довольнехонький сижу и спокойненько вторую папироску докуриваю, а молоко в ведро бежит.

Корова сено не ест, голову повернула и на меня бельма выпучила. „Что, не узнала хозяйку? Так-то вот“, — хихикнул я.

И тут вдруг меня кирпичом по щеке как шандарахнет! Я со скамейки кувырком, а ведро опрокинулось на меня. Поднял я его и остатки молока телешу отдал. А скамейкой давай у Буренки ребра считать.

В избу вернулся с пустым ведром и весь в молоке. Да еще синяк во всю щеку. Увидела меня Маланья — и прыснула со смеху. „Вижу, — говорит, — рано я собралась умирать. Нельзя тебя, дуралея, одного оставлять“.

Гляжу — повеселела баба. И в хлеву быстренько обрядилась, и шанег напекла, так что Новый год мы встретили как положено. Но с тех пор в хлев идти меня ни за что не пошлешь!».

Василек оживился, вспомнил и о своих приключениях с коровами. Как-то они с ребятами на улице играли, а мимо коровы проходили. Одна из них славилась тем, что бодливая была. Вот ребята и давай ее дразнить. Подбегут к ней, растопырив пальцы, и кричат: «Фу-фу! Не забодаешь! Не забодаешь!».

Корова терпела, терпела назойливых ребятишек, да и помчалась за ними, опустив голову с кривыми рогами. А так как Василек был самым маленьким, не успел он и крикнуть, как корова подцепила его рогом за рубашку.

Ребята визг подняли. А помочь-то некому — летом, во время страды, в деревне остаются только дети, старики да старухи.

Носила, носила Василька корова да и бросила в крапиву. Вот уж тогда он заголосил — не все равно без штанов да с голыми ногами в крапиве находиться…

Вспомнился и другой случай на пастбище. Привязалась к Васильку корова по кличке Верба. Стоит только позвать ее — она тут как тут. Услышит свое имя — хоть откуда прибежит. Почешет ей Василек шею, мух сгонит, а другой раз и соли даст полакомиться или остатки хлебушка.