Страница 33 из 49
— Какая!
— Ты убил моего любимого человека.
— Я! Убил... — Ажимов даже не мог окончить фразы.
— Да, ты убил моего любимого ученика Нурке Ажимова. Где он, смелый, чистый, упорный юноша, любивший шутку, смеявшийся так заразительно, хороший друг и преданный товарищ, где он? Я кричу ему, и он не слышит! Нет его! Нет! Передо мной сидит другой человек. Его однофамилец. Тот, кто любит и уважает только самого себя! Да и не себя даже, а свой авторитет! Поэтому он постоянно старается кого-то заесть, столкнуть с дороги, унизить, самолюбив он страшно, подозрителен он до мании, труслив до омерзенья. На кой дьявол мне такой Ажимов! Мне нужен прежний Нурке, а ты убил его! Сумеешь ли ты мне его воскресить?
— Не знаю, не знаю, — пробормотал Ажимов, он и в самом деле был растерян.
— А кто тогда знает? — крикнул Даурен, сжимая кулаки. — Ладно, сейчас ты мне все равно ничего путного не скажешь. Да и должность у тебя не та — легкая уж очень! А я ведь видел виды. Я был и на Крайнем Севере и на Дальнем Востоке, и знаю, за что человек может, должен уважать человека. В глубине колымской тайги есть такой прииск «Вакханка». Кто уж его так окрестил, и зачем, со зла, или подшутить хотел — не знаю. Там стоят шестидесятиградусные морозы. А это значит — плевок, не долетев до земли, там превращается в ледышку. Так вот, если бы ты видел, как там работают люди! Не работают даже, а «вкалывают» — есть там такое хорошее словечко. И так вкалывают, что из-под кайла искры летят. Потому что там не земля, а камень. На мороз или на усталость там скидки нет, и никто их не просит. Вот там не могут родиться ни такие Еламаны, ни такие Ажимовы. Почва не та. Климат не тот! И никто там не думает о славе! Нет, не думает!
Конечно, кому не хочется отыскать самый тяжелый в мире металл или открыть такое горючее, чтоб оно помещалось в ведре, а могло домчать тебя до Марса. Но что поделать, если это мне не дается в руки? Поэтому я только смотрю на людей, которым это доступно, и радуюсь за них. У меня на душе хорошо, что они это могут. А сегодня разве мы не радостно провели вечер? А почему? А потому, что мы не просто пили, а сидели среди друзей. И вот теперь, под конец жизни, я думаю, что самое главное — уметь найти свое место в жизни. Только свое, и больше ничье. Можешь искать медь — ищи! Можешь пасти овец — паси! Строй дома, прокладывай дороги, делай, что умеешь! Это все будет счастье. А не можешь делать сам — помогай другим: будь подпаском, подмастерьем, подручным, но кем-то будь обязательно. Тогда все люди тебе будут друзья, и ты будешь другом всем людям. И будешь желать ты только одного, чтоб кругом был вечный мир и согласие. И самым большим злодеем тебе покажется тот, кто хочет не мирить людей, а натравливать их друг на друга.
И тут вдруг Ажимов повернулся и, ничего не говоря, пошел обратно. Что-то очень большое произошло в нем в эти считанные минуты, он как бы увидел себя со стороны. На кратчайшие секунды он посмотрел на себя глазами Даурена и увидел человека, который поразогнал всех своих старых друзей, — как-то душно стало друзьям с ним, — и остался с Еламаном; человека, который уже давным-давно не говорил ни с кем, кроме, пожалуй, как с сыном, по-человечески, а все только предписывал, настаивал, предлагал, отвергал, у которого было все: ум, заслуги, инициатива, знание, все, кроме обыкновенных человеческих простоты и тепла. На эти же кратчайшие секунды он посмотрел на себя со стороны глазами сына, единственного дорогого ему человека на свете, несостоявшейся невестки, ее отца, которого он, — что уж тут таиться! — продал и предал, брата его, который дрожит от ненависти при одном слове «Ажимов». Почему скопилось столько тумана, злобы, недоумений вокруг его имени? Ведь кажется, ничего преступного он не делал, просто выполнял указания, данные свыше, и вот вдруг оказался совсем-совсем один... Нет ни друга, ни любимой женщины, ни семьи, а может быть, и сына нет. Отдай мне прежнего Нурке, — сказал Даурен. Да, но как, как это сделать?!
Ажимов шел, а Даурен стоял и смотрел на него, вернее, не на него, а в ту темноту, в которую он уходил. Он понимал, что сейчас делается в душе его бывшего ученика.
«Эх, старик, старик, — подумал он, может быть, впервые называя себя таким именем, — шестьдесят лет тебе стукнуло, а ты все в молодые лезешь. Все-то всех критикуешь, все-то чем-то недоволен, все-то учишь других жить, ну, а сам хорошо ты прожил жизнь? Скажи, положа руку на сердце, хорошо? А? Нет, — ответил он себе, — нехорошо! Трудно я ее прожил. Но по-иному жить бы я не смог. Это точно. Многого не сделал, на многое зря замахивался, много надавал лишних обещаний, но в общем-то... но в целом-то... в целом все правильно! Что мог, то я делал, а что было не по силам и не по способностям — того кто же от меня и потребует? Нет, нет, жалеть мне, пожалуй, нечего. А теперь вот и старость пришла и на пенсию пора. Шестьдесят лет, друзья мои, шестьдесят! Скоро и честь пора знать. Скольких друзей я похоронил, сколько чьих-то несбывшихся надежд оплакал. С каждым годом человек все ближе и ближе подходит к линии огня. Как это бывает на войне с артиллерийским огнем. Недолет — перелет — попадание! Был недолет, был перелет, и вот уже я стал мишенью. Ау, смерть! Ау, дорогая! Не хочу тебя, но жду, жду и сумею встретить без страха. Ты ведь тот же пушечный снаряд, а я уже зажат в твоей вилке. Эх, только бы не помешала ты открыть мне Саятскую медь! Бекайдар и Гогошвили — они конечно орлы, львы, но ведь молодые, зеленые, а заступит им путь вот такой профессор Ажимов, и пошли у них крутиться головы. Ах ты черт, — недолет — перелет — попадание!
Он покрутил головой, улыбнулся и вдруг вскрикнул, ослепленный прямым и ярким лучом, направленным ему прямо в лицо.
— Тьфу ты черт! — шумно выругался Жариков подходя. — Отыскал все-таки! Слушай, да ты что, сдурел, что ли? Что ты сюда забрался? Ты ведь и не пил ничего, кроме шампанского, я следил за тобой! Ищу, ищу — нет тебя... и след простыл.
— А что, что-нибудь случилось? — спросил Даурен, все еще не открывая глаз.
— Что, ослеп, что ли? Ну, прости, прости, ненароком вышло. Да нет! Что там может случится? Просто вот хотел поговорить с тобой кое о чем. Пришел к себе, лег, пролежал полчаса с закрытыми глазами, чувствую — не усну, пошел к тебе, а у тебя и постель не тронута — значит, думаю, где-то шатается, бродяга. Вот и пошел с фонарем искать. Как Диоген, так, что ли? Был такой? Ты же в этом собаку съел, а я, признаться...
— Был, был, Диоген, только тот днем с огнем искал человека, а ты ночью — разница! Эх-хех-хех, Афанасий Семенович! Вот стою и размышляю — шестьдесят лет, как одна копеечка, а? Старость!
— А слышал, как сегодня твой ученик распелся? — засмеялся Жариков. — Лет до ста расти нам без старости. — Это что, из Маяковского, что ли? Вот и давай, расти. — У нас с тобой еще дел, дел... А что ты здесь, между прочим, делаешь? Вот тут крутизна — даст тебе кто-нибудь в спину... Ну и того...
Даурен вдруг рассмеялся и обнял Жарикова за плечи.
— Да, пойдем, пожалуй, отсюда, — сказал он. — Это брат, целая история. Был когда-то такой народ: гунны. А у гуннов был такой обычай: если друг начинал сомневаться в друге, он приглашал его для переговоров, вот, примерно, на такой утес. Вставали они оба на краю, и он выкладывал ему все свои претензии, а дальше все шло по обстоятельствам — места, времени и действия, как гласит грамматика. Либо дружба побеждала, либо вражда. Но в обоих случаях вопрос решался окончательно. Вот и я привел на этот утес своего близкого товарища, чтоб поговорить с ним по душам.
— И что ж, поговорили? — криво улыбнулся Жариков.
— Поговорили. И видишь, оба живы. Ушел мой товарищ с поникшей головой. Надо думать, раскаялся.
— А может быть, он просто испугался? Ведь у древних гуннов уголовного-то кодекса не было. И статьи, карающей за убийство, тоже поди не было! Нет, дорогой, не те времена! Сейчас не сбрасывают врага с утеса, а просто пишут на него заявление. Так что, будь осторожен и бдителен — ничего сегодняшний разговор на утесе не решил. Все как было, так и осталось, помяни мое слово.