Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 101

Командир с комиссаром по совету капитана Рыдаева, который хотя еще на ноги и не

становился, но понемногу выздоравливал, поделили бойцов на отделения с таким расчетом,

чтобы учить партизан военному делу, готовить их к боевым действиям и чтобы они могли

выполнять определенные хозяйственные обязанности. Группа, которой руководил лейтенант

Раздолин, сооружала барак; Кобозев отвечал за заготовку продуктов, выхватывая из-под носа у

гитлеровцев все, что предназначалось для вывоза в рейх; к Евдокии Руслановне примкнули

Ткачик, Спартак и Кармен — опытная подпольщица посвящала их в тайны разведки.

Нашлось дело и Гансу Рандольфу. Если в первые дни на него поглядывали искоса, с

недоверием, то со временем к чужаку привыкли. Такая уж душа славянская, вспыхнет, как

пламя, загорится жаждой мести обидчику, но пусть только обидчик окажется побежденным,

попросит о милосердии — и уже смягчится.

Оказалось, что Ганс не только мастер печатного дела, он умело держал в руках и лопату, и

топор, и пилу.

Грустил, когда не было рядом «геноссе Евы» — так называл он Вовкодав. Когда ее не было в

лагере, Ганс расспрашивал: «Геноссе Ева? Геноссе Ева?» Трутень пытался ему объяснить:

— Подожди, придет твоя Ева. Нихт Ева, разведка… — и пальцами имитировал ходьбу. Ганс

радостно кивал головой.

Иногда разговор заходил о Гитлере. Ганс заявлял:

— Гитлер — шлехт.

Трутень был в восторге.

— Слышишь, слышишь, Жежеря? «Гитлер — шлехт», это же по-немецки «Гитлер —

поганец». Думаешь, это он там, у себя дома, набрался ума? Это Евдокиина агитация и

пропаганда…

— Молодец баба, — согласился Жежеря, — я ее над всей нашей пропагандой главной бы

назначил…

Освоившись среди чужих, и не просто чужих, а еще и смертельных врагов, отдаваясь

полностью работе, Ганс забывал о своем положении.

Зато ночи были для него мукой. И вечера. Долго не мог заснуть. В отряде с каждым днем

становилось все многолюднее. Те, кому было положено, укладывались ко сну, но менялись же

часовые, по лагерю постоянно кто-то ходил. Ганс понимал и чувствовал, что с него не спускают

глаз, и это вызывало болезненное ощущение — ему не верят, и кто знает, поверят ли когда-

нибудь.

Он лежал, положив руки под голову, — был счастлив, что их уже не вязали за спиной, — и

думал. Думал о геноссе Еве. Она для него стала родным человеком. Пожилая женщина,

чужеземка…

Он вспомнил своего друга Курта Вебера, по-новому воспринимал его слова о правде, к

которым он в свое время мало прислушивался. Курта бросили в концлагерь. То, что не успел

друг, объяснила геноссе Ева в момент, когда он готов был уже проститься с жизнью. Она

заставила его взглянуть на мир по-иному, увидеть себя самого со стороны, понять, что он,

рабочий с деда-прадеда, оказался среди тех, кто пришел убивать, уничтожать простых хороших

людей, братьев по классу, душить революцию, ту самую, которую богачи подавили на его

родине.

Вспомнилась первая и последняя его акция, направленная против партизан. Водил их в лес

хлопец, который выдал партизан, — их тогда на базе не оказалось, — перебежчик, человек,

предавший своих. Оборотень сидел в их машине, Ганс с товарищами внимательно рассматривали

его, даже заговорили с ним, но заговорили с презрением. Ефрейтор Кальт и тот избегал смотреть

на сопровождающего, бормоча сквозь зубы: «Большевистская бестия, продажная свинья, такому

не верь ни на пфенниг, если он продал своих, чужих продаст трижды».

Эти слова приходили в голову Гансу каждый вечер, как только он укладывался на место в

уголке будки. «Кто продает своих… кто продает своих…» — стучало, словно молоточком, в темя.

Ему не хотелось продавать своих, он неспособен был продавать своих. Хотя, конечно, свои —





очень разные люди. Одни идут, вынуждены идти на войну, а другие гонят их на нее силой.

Чтобы не терзаться сомнениями, он прогонял от себя невеселые раздумья о будущем,

вспоминал прошлое. Вспоминать было сладко, особенно мать. Печальные глаза, морщины на

лице… Чем же она, его мутти, так похожа на геноссе Еву? Эти морщины… брови, кончики которых

опущены вниз… А глаза… У мамы типичные глаза немецких женщин… У геноссе Евы они карие,

но… такие же печальные и умные, как и у матери.

«Муттер, моя милая мутти, если бы я мог тебя увидеть, поговорить хоть часочек… Когда-то я

думал, что там, где кончается фатерланд, живут люди, у которых, наверное, и матерей нету. Не

задумываясь, с легким сердцем пошел я на войну, я не стремился отличиться. И меня не мучила

совесть, она спала.

Теперь я прозрел, мутти, и удивился, и ужаснулся, так же как удивился бы и ужаснулся

слепой, которому вернули зрение… Мы были слепыми, как кроты, мутти, мы на веру

воспринимали то, что вдалбливалось в наши головы пройдохами и преступниками, мы шли сюда,

чтобы спасти эту землю от уродов в человеческом облике, а увидели здесь людей, настоящих

людей. Мы совершаем, мутти, самые страшные преступления, на какие только способен

человек, — убиваем таких же людей, как и мы сами. Наши ефрейторы из кожи лезут, мутти, лишь

бы вызвать к ним отвращение и ненависть. И они достигают этого, еще не скоро немецкий солдат

поймет, что он обманут…

Муттер, моя милая мутти! Ты не хотела, чтобы я шел на войну, ты дорожишь жизнью своего

сына, но ты молчаливо согласилась на то, чтобы чужие земли завоевывали сыновья других

матерей. «Ты у меня единственный, — говорила ты, — тебя не должны брать, войну легко

выиграют другие». Какими же мы были ослепленными, мутти… Не ты, а здешняя женщина, чужая

мать, умный и честный человек, помогла мне прозреть, освободиться от обманчивых идей, от

веры в то, что мы, немцы, призваны владеть миром, а всех других превратить в своих рабов,

непокорных уничтожить. Я — рабочий, ты, мутти, рабочая, отец мой — тоже рабочий, рабочими

мы все и останемся, господствовать — не для нас, угнетать себе подобных — это невозможно.

О мутти, если бы я когда-нибудь смог тебя познакомить с геноссе Евой, если бы ты

послушала ее! Если бы ее послушала моя Кристина!..»

Неписаное письмо к матери оборвалось. Перекинулся в мыслях к любимой…

…Даже тяжкий труд, которого Ганс не стыдился и не избегал, не мог успокоить сомнения и

тревоги, которые жили в нем, не давали ему покоя даже во сне.

XXXIII

У Белоненко и комиссара Лана хлопот было больше, чем у всех жителей лесного поселения.

Они еще не были готовы к серьезным боям с врагом. Пока что им оставалось умелое

маневрирование и избежание встреч с преобладающими силами оккупантов.

Ни Белоненко, ни Лан еще не изучили как следует лес, в котором стали лагерем. Белоненко,

как пропагандист и агитатор, бывал во всех селах и хуторах района; бывало, заглядывал и в

лесные сторожки. Что же касалось Юлия Юльевича, то он, выходец из лесостепи, той ее части,

где уже разворачивалась степь, избегал лесов, чувствовал себя в их чащобе неуютно, уже только

здесь, учительствуя в Калинове, постепенно приучился ходить со школьниками на лесные

прогулки.

Капитан Рыдаев, говоря о службе на границе, сказал: надо знать местность, где придется

сражаться с врагом, как родной дом, это половина победы. Командир с комиссаром только

переглянулись, поняли друг друга с одного взгляда и уже на другой день в сопровождении

Гаврила и Витрогона начали свои путешествия.

Ходили неторопливо, впереди шли Гаврило с Витрогоном, им тут каждое дерево знакомо,

каждая поляна, каждая опушка, а для Белоненко новость, для Лана неоткрытый мир.

Было утро, солнце стояло над горизонтом, в небе дремали белесые осенние облака… Еще

везде следы недавнего лета, а росистые сережки на поникших травах, на гроздьях красной