Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 101

— А? Как?

— Ортскомендант господин Цвибль.

— Рад приветствовать вас, гауптман, — произнес пришелец и поморщился: фамилия

коменданта напомнила ему детство, когда он вынужден был нажимать на сырой и жареный лук.

Цвибль воспринял эту брезгливость как пренебрежение высокородного к человеку низкого

происхождения, однако любезно пригласил давно ожидаемого гостя к столу.

Фон Тюге развалился на стуле, на котором до этого вертелась Гретхен.

— Кофе?

— И шнапс! — ответил фон Тюге.

Сразу же вопрос: как дела, гауптман? Все ли в порядке? Все хорошо, господин

штурмбаннфюрер, кроме одного неприятного и загадочного случая: то ли бегство, то ли

хищение, или… черт знает что… Отсутствие солдата Рандольфа. Испуганно, а поэтому

многословно и путано докладывал ефрейтор Кальт, а фон Тюге проявлял чисто

профессиональную заинтересованность.

— Найдем, разберемся, — самоуверенно, как мастер своего дела, прогудел фон Тюге. —

Заложников взяли?

Ни Кальт, ни Цвибль не поняли сути вопроса, а когда взяли в толк, начали оправдываться:

ведь неизвестна причина исчезновения солдата, может быть, нет и необходимости…

— Необходимость есть всегда, — сурово поучал фон Тюге. — Надлежащее количество

заложников всегда должно быть под рукой. Фюрер приказал лично: «Первое: любой случай

неповиновения или сопротивления немецкой оккупационной власти, независимо от

обстоятельств, следует расценивать как проявление коварства коммунистов, и второе: в

зародыше душить подобные коварства, сразу же принимать самые решительные меры для

утверждения авторитета оккупационной власти и предупреждения дальнейшего развития

нежелательных действий. Следует знать: на оккупированных землях надо вселять в жителей

страх, а для этого надо прибегать к жестокости. За жизнь одного немецкого солдата, как

правило, должны быть подвергнуты смертной казни не менее пятидесяти — сотни коммунистов…»

И Цвибль и Кальт в знак согласия кивали головами.

— Берем на учет коммунистов, евреев, — докладывал комендант.

— Не учет нужен, нужны они лично…

В комнату вошла секретарша Цвибля с подносом в руках. На прихваченном из Берлина

подносе красовалась бутылка коньяка, звенели рюмки и дымились чашечки кофе.

Фон Тюге так и прильнул взглядом к пепельного цвета волосам Гретхен.

— Мой делопроизводитель, — познакомил Цвибль, — Гретхен Блау.

Фон Тюге шумно встал со стула, прищелкнул каблуками, по-светски поклонившись,

выпрямился:

— Штурмбаннфюрер Рудо фон Тюге. Очень, очень рад.

Гретхен, поставив на стол поднос, смело протянула руку, а фон Тюге галантно ее поцеловал,

как это и должен был сделать потомок «фонов» и вместе с тем несколько сдержанно, как это

должен был сделать уже штурмбаннфюрер.

Место для Гретхен освободил Кальт, фон Тюге вдруг крикнул:

— Курт!

В тот же миг раскрылась дверь, и на пороге, как из-под земли, вырос востроносый вестовой,

длинный и тонкий, вымученный и бледный, как росток картофеля, проросший в темном погребе.

Ни слова не сказал штурмбаннфюрер, никто не заметил, как он кивнул, и Курт, вскрикнув

«Яволь!», закрыл дверь.

Выпив рюмку за прекрасную Гретхен, фон Тюге вернулся к калиновским делам. Теперь его

больше всего интересовал председатель райисполкома и его водитель.

Ефрейтор Кальт, сидевший как на иголках, попросил разрешения выйти. Цвибль,

покосившись на фон Тюге, разрешил:

— Идите и устройте господину штурмбаннфюреру жилье.

— О, не беспокойтесь, гауптман, — гость скривил рот, — мои молодцы такие вещи

устраивают быстро и хорошо.

Кальт, оказавшись за порогом, прежде всего достал из кармана платок, чтобы вытереть

вспотевшую от волнения шею. Уже в коридоре разминулся с медхен — копией Гретхен Цвибля,





даже остановился от удивления: кажется, та не выходила из комнаты…

— Мой… так сказать… делопроизводитель, — познакомил штурмбаннфюрер хозяев с

прибывшей и смешливым глазом ловил взгляд Гретхен Цвибля.

Попивая шнапс и кофе, Цвибль информировал прибывшего о калиновских делах, фон Тюге

слушал, а сам все ловил взгляд Гретхен Цвибля, та тайком, воровски постреливала маслеными

глазками ему в ответ. Не дослушав коменданта, штурмбаннфюрер ни с того ни с сего заявил:

— Гауптман! А не поменяться ли нам нашими Гретхен? Гретхен на Гретхен?..

Обе Гретхен расцвели, Цвибль растерянно хмыкнул, он не мог понять шутки, недоступной

его простой натуре.

— Ничто не ссорит настоящих мужчин так, как женщина. И ничто так не объединяет в

братании настоящих солдат, как женщина. Ну, как, гауптман?

И расхохотался.

Цвиблю хотелось закрыть обеими руками уши, но он улыбался. Обе Гретхен весело

смеялись.

— А ваш пленник… этот, шеф партизан, должен выдать всех до одного…

— Такой не выдаст… — пессимистично прозвучал голос Цвибля.

Наступал вечер. Приближалась ночь. Самая ужасная, самая трагическая ночь в жизни

Андрея Качуренко.

XXV

Люди чувствовали себя так, словно, не сговариваясь, сделали что-то некрасивое и теперь

боялись взглянуть друг другу в глаза. Разбрелись поодиночке, думали.

У каждого на душе было скверно, — присудили человека к смертной казни, присудили

врага, и ни у кого не поднимается рука его казнить. Что это? Недостаток ненависти?

Непривычка? Брезгливость? Трусость?

Наверное, все, вместе взятое. Они были уже партизанами, но все еще оставались мирными и

мягкосердечными калиновчанами.

Из лесной чащи выплыла фигура лесника Гаврилы, за ним Белоненко и Кобозев вышли на

поляну.

Вслед за ними плелся Ванько Ткачик. Хотя и был самым молодым, должен был бежать

впереди всех, а он еле брел, ослабевший, измученный, голодный, оборванный и… счастливый.

Счастливый не внешним, а внутренним счастьем, тем, которое не всегда на виду у людей. Уже

потерял было надежду встретиться со своими, в одиночку, как медведь-шатун, блуждал по лесу,

присматривался к следам, прислушивался к каждому шороху, вкрадчиво переходил от массива к

массиву, пригибаясь, перебегал поляны, опасаясь попасть кому-нибудь на глаза.

А все-таки попался…

Возвращаясь в лагерь от ограбленных и разрушенных землянок и складов, Белоненко с

Кобозевым присели на опушке, прижались спинами к дубу, один с одной стороны, а другой — с

противоположной, чтобы все видеть и слышать, закурили по цигарке. Прислушались к шелесту

листьев, к легоньким ударам, похожим на выстрелы, — дуб терял перезревшие желуди. Было

тихо и погоже в лесу, будто он пуст, отдан без остатка в распоряжение партизан и подвластен

только им. Ноги отдыхали, от шершавого ствола струилось приятное летнее тепло, клонило в

дремоту. В чаще приятно пахло папиросным дымом, смешанным с запахами грибов и опавших

листьев.

Вдруг Кобозев откатился в сторону, припал к земле. Тревожно взглянул на Белоненко,

приставил палец к губам и повел головой в сторону поляны.

Белоненко чуть повернул голову и сразу же понял причину тревоги начмила. С

противоположной стороны, из густого березняка, пригнувшись, крался человек не человек, зверь

не зверь. Если бы это был зверь, то им мог быть только молодой медведь. Поскольку же медведи

под Калиновом не водились, получалось, что это все-таки человек. Да еще и с винтовкой на

плече! Пригибаясь, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, неизвестный бросился через

неширокую поляну, забирая немного вправо. На голове у него то ли была кавказская баранья

шапка, то ли волосы так слиплись, издали разглядеть было нелегко, тем более что на опушке,

где залегли Белоненко с Кобозевым, росли хотя и невысокие, но густые кусты и папоротники.

Белоненко не маскировался, не припадал к земле, наоборот — встал на колени, а затем на