Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 87



   -- Все в тех же! -- насмешливо посмотрел тот: -- Небось, коли на собраньях-то ваших да мужики насчет барской земли настоящее понятие иметь захочут, закудахтают ваши бары да богатеи! Это только для тумана все: "член, дескать, равный со мной, хоть и армячишка на тебе, а у меня шуба в три сотни..." Лестно!

   Толпа подвинулась ближе, навострив уши. Продавец глянул уже тревожно и обронил медовым голоском угрожающе:

   -- Напрасно ты, умный человек, этакие смущающие слова выражаешь, да-с... За это не хвалят, друг.

   -- Это он от своего бараньего тулупа шубе моей позавидовал! Прощалыга какой, не иначе...

   -- Нам ладно и в овчине. Не больно завидно тоже, коли шуба соболья, а голова-то баранья будет! -- задорно кинул парень, отходя прочь.

   -- Это он к чему же? -- хлопая глазами, оглядел всех почтенный старец. Потом вдруг вспыхнул.-- А вот взять да и представить жандарму за такие речи! Кто таков есть? Сицилист, видно,- политик, жулик! Где он? Куда девался?

   При слове "жандарм" толпа шарахнулась, и подле киоска сразу опустело.

   У стены на полу, среди сундучков и мешков, какой-то болезненного и хмурого вида рабочий приподнял за плечи горящую в лихорадке женщину и поит с блюдечка чаем.

   -- Может, хлеба бы съела?

   -- Нет, не хочу...-- поглядела ласковыми, благодарными глазами и опустилась на узел, плотнее кутаясь в какое-то грязное и рваное тряпье.

   -- Откудова едете? Куда?--любопытствует сосед в крытом синей пестрядиной кафтане.

   -- Домой, в Россию. А жили далеко, за Кавказом.

   -- Что же, какая там будет жизнь? Насчет заработков, скажем, ежели.

   -- Жить можно. Только климат там для нас вредный. Полгода вот лихорадкой маялися, оттого и домой едем.

   -- А-а... Ну, а коли, к примеру, по плотничьей части? Проелись, прямо сказать, до крохи, двинулся вот сам не знаю куда...-- поближе присаживается мужик.

   -- Какая плотничная работа? И лесу-то нету...-- болезненно усмехнулась женщина: -- Заплетут вицами да глиной обмажут, вот тебе и дом...

   -- Жердь, вот в эту бутылку, копеек тридцать,-- добавляет рабочий. -- А топят навозом...

   -- О-о! Гляди же ты... Детей-то нету?

   -- Нет. Трое было, там схоронили чрез эту же лихорадку, вдвоем остались опять...

   Женщина вдруг начинает беспокойно ворочаться. Рабочий, точно спохватившись, хмурится еще больше и заботливо спрашивает:

   -- Может, молока испила бы?

   -- О, господи...-- вздыхает мужик и отодвигается подалее.

   Паренек лет двадцати то и дело заглядывает в обшитый холстом ящик, что все время держит на коленях, и не может из-за него прилечь.

   -- Что у тебя там ворошится-то?

   -- А голуби. Голубь с голубкой... Вот боюсь: довезу ли? Пятые сутки в пути да еще ден семь ехать. В Сибирь везу, далеко...

   -- Вот оказия! Что, голубей там нет, что ли? Чудак!

   -- Таких нет. Это -- курские, с своей стороны... Ездил вот, хочу памятку с родины иметь. Переселились мы в Сибирь-то, да я только пока что не останусь там!

   -- А как по тамошним местам, спросить, подходяще?

   -- М-м... Все одно, ежели без денег... Нет, не лучше! Двинуться некуда, ворочаться не к чему, все разорено дома, вот и живут пока что... Нет, не подходяще! Плачем да живем... Нешто подойдет на чужой стороне?!

   У бабы в углу все время надсадно, захлебываясь, плачет ребенок. Она совсем выбилась из сил, стараясь унять его: качает на руках, сует в рот прокисшую коровью соску, приговаривая нараспев:



   -- Ну-ну, бог-от с тобой! Ну, касатик ты мой... Вот огонек, погляди на огонек... О, господи батюшка! Согрешила я с тобой, моченьки моей нету...

   Одни спят как мертвые, другие ворочаются и сердито ворчат:

   -- Что за беспокойный ребенок... Окормила ты его чем, что ли? Гли-ка, чисто заведенный, без утиху ревет...

   Женщины снисходительно соболезнуют, советуют.

   -- Пуп грызет, говоришь? Эко ты дело! Не иначе, грызет: вишь, вьется-то как...

   -- А ты лютиком-то попой, слышь, оно хорошо! Этак на ложечке-то давай и давай...

   -- Дедонька, поесть охота... А, дедонька-а?..-- тянет мальчуган в рваном, с чужого плеча, полушубке и такой же шапке, налезающей ему на глаза. И тихонько теребит за рукав старика, что долго делал вид, будто спит, что не слышит, потом с деланно суровым видом завозился, ворча:

   -- Что еще придумал? Какая ночью еда? О, господи... И все-то бы ел только... Давеча ели уж, чего еще?

   И когда развязывает котомку, то становится понятным, что это не поблажка только не знающему времени для еды мальчонку, что, пожалуй, и в самом деле давненько ели, что и сам он не прочь перекусить.

   Мальчик жадными, как у голодного волчонка, глазами следит за краюхой хлеба в руках старика. А тот с минуту глядит в какой-то нерешительности, будто у него рука не подымается на это сокровище, будто измеривает, взвешивает черствый ржаной ломоть, что-то рассчитывает, соображает.

   -- Ну, на!-- подает, наконец, отложив кусок для мальчика, другой как-то виновато, украдчиво -- для себя.

   И оба, старик и ребенок, одинаково медленно, важно и почти благоговейно откусывают, долго жуют, подбирая падающие крошки...

   -- Ежели все наши слезы собрать, река протекла бы! Всего не расскажешь... А какая наша вина? И по закону, по самому императорскому указу мы действовали ведь: свобода совести... "Вы, говорит, господствующую церковь поносите на своих собраниях!" -- "Нет, отвечаем кротко, никого мы не поносим, а только идем и будем идти к господу тем путем, какой совесть наша указывает..." -- "А вот я, возлютовал на нас, покажу вам пути!" И тут мы с твердою кротостью отвечали: "Ты, мол, всепрощаем... Господа нашего и апостолов гнали, так нам ли не прощать?"

   Рассказчик, старик в белом суконном архалуке, с лицом удивительно спокойным и ясным, замолчал, сам похожий на апостола.

   -- Это верно. Господь терпел и нам велел...-- кто-то отозвался из кучки слушателей.

   -- Тоже вот, к примеру, скопцы, опять же и хлысты...

   -- Это другое. Мы -- просто братья во Христе, живем по заповедям евангелия, исповедуем бога, как он вложил нам в душу...

   -- Это уж на что лучше известно... По всему выходит, дело ваше правое, должно вам выйти прощение, как разберут там вашу бумагу...

   -- А что же, спросить, будет какое способие вам, ежели вот по ошибке, скажем, заставили вас хозяйство позорить, но тюрьмам там держали, в чужие края посылали?

   -- Мы о том не просим. Мы правды одной ищем только...

   Молоденький казак с отчаянным вихром волос из-под высокой мерлушковой шапки, в шароварах с синими лампасами под коротким казакином, переобуваясь, говорит своим соседям:

   -- Завтра к вечеру приеду, от станции только шестьдесят верст... Сын еще при мне родился, теперь уж ему третий год давно... А серебряные пояса -- это у сотников, у есаулов, верно... Можно и нам, коли богатый, а я еду совсем даже бедняжка: только лошадь со мной, и ту надо кормить. Дома ничего нет, отец старый и один; что можно тут с землей сделать? А потом, погорели... Все как есть сызнова теперь надо начинать...

   -- Да ты не русский, что ль? -- любопытствуют, уловив в речи казака чужой акцент.

   -- Нету, я русский... Казак я, как не русский?

   Он хотя и повествует о таких безрадостных вещах, что "совсем бедняжка", что заново предстоит создавать разрушенное хозяйство, но все это -- беспечным, веселым тоном, скаля белые зубы. Оттого, должно быть, что "завтра к вечеру", что "через три года"...

   -- Нет, ты не русский...-- упрямо стоит кто-то на своем.

   -- Абалаканец я. Слыхал?

   -- А нагайками нашего брата, мужика, дул там?

   -- Н-нет... Что казак? Ты думаешь, казаку хорошо? Все равно, что и твоему сыну в солдатах. Казак -- тоже мужик... крестьянин...-- перестал улыбаться, потом добавил: -- Служба для всех одна: мне прикажут, буду бить нагайкой, твоему сыну велят, станет стрелять...